первая четверть, 22 и 1/4, половина за 44 и 1/5, вот она выдала, победа на голову, калиф. дождь моего тела. фиги, славно разломленные напополам, словно огромные красные потроха на солнце, и высосанные до шкурки, а мать тебя ненавидит, отец желает тебя убить, а забор на заднем дворе зеленый и заложен Банку Америки. Тито выдавала по полной, а я тем временем мацал Лапусю.
потом мы разлучились, каждый дождался очереди в ванную вытереть сопли со своих сексуальных курносиков. я вечно последний. потом вышел и взял винную бутылку, подошел к окну и выглянул.
— Лапуся, скрути мне еще покурить.
мы жили на верхнем этаже, на 4-м, на самой горке. но можно смотреть сверху на Лос-Анджелес и ни хрена не видеть, вообще ни хрена. люди внизу дрыхнут, ждут, пока надо вставать и идти на работу. как это глупо. глупо, глупо и ужасно. а у нас все правильно: глаз, скажем, зеленый на голубом, вглядывается вглубь сквозь ошмотья бобовых полей, друг в друга, давай.
Лапуся принесла мне сигаретку. я затянулся и посмотрел на спавший город. мы сидели, ждали солнца и чего бы там потом ни было. мне мир не нравился, но в осторожные и легкие времена его вот-вот поймешь.
не знаю, где Тито с Лапусей сейчас, померли или чего, но те ночи были хороши: щипать эти ноги в туфлях на высоком каблуке, целовать нейлоновые коленки. все краски платьев и трусиков, давать полиции Лос-Анджелеса тоже подзаработать зелененьких.
ни Весна, ни цветы, ни Лето никогда уже такими не будут.
Я сидел на мели — снова, — только на сей раз во Французском квартале, Новый Орлеан, и Джо Бланшар, редактор подпольной газетенки «ПЕРЕВОРОТ», отвез меня куда-то за угол, в такое грязно-белое здание с зелеными ставнями, ступеньки чуть ли не вертикально вверх взбираются. Это было в воскресенье, и я ожидал гонорара, нет, аванса за неприличную книжку, которую написал для немцев, только немцы все время тюльку мне на уши вешали, чего-то про хозяина писали, про папика, пьянь конченую, а поэтому они оказались в заднице — старик снял все их сбережения со счета, нет, даже перебор там получился из-за его запоев и беспрерывной ебли, а следовательно, они обанкротились, но старику они дают под зад, и как только, так сразу…
Бланшар позвонил.
Подходит к двери эта толстая деваха, фунтов 250–300, наверное. На ней как бы такая широченная простыня вместо платья, а глазки малюсенькие. Наверное, только это в ней и маленькое, Мари Главиано, хозяйка кафе во Французском квартале, очень маленького кафе. Вот еще что в ней было невелико — ее кафе. Но очень славное местечко, скатерки красные с белым, дорогое меню, и никакого народу внутри. У входа торчит такая старомодная кукла — черная нянька. Черная нянька символизировала добрые времена, старые времена, старые добрые времена, только старые добрые времена давно прошли. Туристы теперь стали зеваками. Им нравилось просто гулять и все рассматривать. Они не заходили в кафе. Они даже не напивались. Больше не окупалось ничего. Добрые времена миновали. Всем было насрать, и ни у кого больше не водилось денег, а если и водились, то за них держались. Настал новый век, причем не очень интересный. Все только наблюдали, как революционеры и свиньи рвут друг другу глотки. Хорошее развлечение — бесплатное, денежки в кармане остаются, если они вообще есть.
Бланшар сказал:
— Привет, Мари. Мари, это Чарли Сёркин. Чарли, это Мари.
— Здорово, — сказал я.
— Здрасьте, — ответила Мари.
— Давай мы зайдем на минутку, Мари, — сказал Бланшар.
(С деньгами только две фигни: когда их слишком много и когда их слишком мало. А я как раз снова попал в фазу «слишком мало».)
Мы взобрались по крутым ступенькам и пошли за Мари по такому длинному, разросшемуся вбок дому — то есть где сплошная длина и никакой ширины — и тут же оказались на кухне за столом. На нем стояла ваза с цветами. Мари вскрыла 3 бутылки пива. Села.
— Ну вот, Мари, произнес Бланшар. — Чарли — гений. Грудью на нож прет. Я-то уверен, что он выкарабкается, но тем временем… тем временем ему негде жить.
Мари посмотрела на меня:
— Вы правда гений?
Я хорошенько приложился к бутылке.
— Ну, если честно, трудно сказать. Гораздо чаще я чувствую себя каким-то недоразвитым. Будто у меня в голове такие здоровые белые блоки воздуха.
— Может остаться, — изрекла Мари.
То был понедельник, единственный ее выходной, и Бланшар встал и оставил нас сидеть на кухне. За ним хлопнула входная дверь, он вымелся.
— Чем занимаетесь? — спросила Мари.
— Живу на удачу, — ответил я.
— Вы напоминаете мне Марти, — сказала она.
— Марти? — переспросил я, думая: боже мой, вот оно. И оно было вот.
— Ну вы же безобразны, нет? Я не в смысле, что вы урод, но вы же биты жизнью, нет? А жизнь вас еще как побила, вы биты даже больше Марти. А он был драчун. Вы были драчуном?
— Это в числе моих проблем: драться по-настоящему я никогда не умел.
— Как бы то ни было, вид у вас такой же, как у Марти. Вас побило, но вы добрый. Мне такой тип знаком. Я увижу мужчину, когда увижу мужчину. Мне нравится ваше лицо. У вас хорошее лицо.
Не имея возможности ничего сказать о ее лице, я спросил:
— У вас не найдется сигарет, Мари?
— Ну конечно, голубчик. — Она сунула руку в эту широченную простыню платья и нащупала пачку где-то между сисек. У нее там могло бы поместиться продуктов на неделю. Смешно. Она открыла мне еще пива.
Я хорошенько хлебнул, а потом сказал ей:
— Я мог бы, возможно, ебать тебя, пока не прослезишься.
— Послушай-ка сюда, Чарли, — сказала она в ответ. — Я не потерплю, чтобы со мной так разговаривали. Я — приличная девушка. Мама воспитала меня правильно. Еще поговоришь так — и вылетишь.
— Прости, Мари, я пошутил.
— Так вот, мне не нравятся такие шутки.
— Конечно, я понимаю. У тебя виски не найдется?
— Скотч.
— Скотч пойдет.
Она вынесла почти полную квинту. 2 стакана. Мы смешали себе скотча с водой. Эта женщина много чего повидала. Как пить дать. И вероятно, видала все это лет на десять дольше меня. Что ж, возраст— не преступление. Просто многие стареют плохо.
— Ты совсем как Марти, — снова сказала она.
— А я никого похожего на тебя никогда не видел, — ответил я.
— Я тебе нравлюсь? — спросила она.
— А куда деваться? — сказал я, и на этот раз никаких соплей она на меня не вывалила.
Мы пили еще час или два, главным образом — пиво, но раз-другой разбавляли его скотчем, а потом она отвела меня к постели. По дороге мы прошли мимо чего-то, и она, разумеется, сказала:
— Это моя кровать. — Та была довольно широка. Моя кровать стояла впритык к другой. Очень странно. Но это ничего не значило. — Можешь спать на любой, — сказала Мари, — или на обеих.
Что-то здесь отдавало обломом…
Ну и, само собой, наутро у меня раскалывалась башка, а я слышал, как Мари громыхает на кухне, но не обращал внимания, как мудрому мужчине и подобает, и слышал, как она включила телик посмотреть утренние новости, телик работал на столе в обеденном уголке на кухне, и я слышал, как у нее кофе заваривается, запах был недурен, но вони яичницы с беконом и картошкой я не переваривал, и звука утренних новостей я не переваривал, и поссать хотелось, и пить хотелось, но не хотелось, чтобы Мари знала, что я уже проснулся, поэтому я ждал, мне моча слегка в голову ударила (ха-ха, ну да), но я хотел остаться один, хотел, чтобы весь дом был моим, она же все ебошилась, ебошилась по дому, и я в конце концов услышал, как она пробегает мимо моей кровати…
— Пора бежать, — сказала она. — Я опаздываю…
— Пока, Мари, — отозвался я.
Когда дверь захлопнулась, я поднялся, зашел в сортир и уселся, и ссал, и срал, и сидел в этом Новом Орлеане, далеко от дома, где бы ни был мой дом, а потом увидел паука — тот сидел в паутине в углу и смотрел на меня. Паук сидел там давно, точно вам говорю. Намного дольше меня. Сначала я подумал, не убить ли его. Однако он был такой жирный, счастливый и уродливый, ни дать ни взять хозяин всего заведения. Надо немного выждать, тогда это будет прилично. Я встал, подтер задницу и смыл. А когда выходил из сортира, паук мне подмигнул.
Не хотелось полоскать рот остатками квинты, поэтому я просто сидел в кухне голышом и понять не мог: как это люди могут так мне доверять? Кто я такой? Люди — полоумные, люди — простаки. От этого я запсиховал. Да еще как, черт возьми. Уже десять лет живу без профессии. Люди дают мне деньги, еду, где кости кинуть дают. Неважно, кем они меня считают, идиотом или гением. Я-то сам знаю, что я есть. Ни то и ни другое. Меня не касается, почему люди дарят мне подарки. Я их беру, причем не ощущаю ни победы, ни принуждения. Единственное мое условие: я не могу ничего просить. Больше того, на макушке мозга у меня крутится одна и та же грампластинка: и не пытайся, и не пытайся. Ничего так себе идейка вроде.