Тем же вечером у меня в комнате, когда мама пылесосила внизу, в гостиной, мы в первый раз трахались, и я помню, как ты в момент оргазма тяжко застонал, стон этот словно бы исторгся откуда-то из самой глубины твоего существа. Я тебе не говорила, но помню, что после мне было немножко совестно, не из-за того, что мы занимались сексом, а из-за того, что занимались им в день смерти Иды Холсет, именно в этом я смутно угадывала неуважение. Но, опять же неизвестно почему, одновременно я совершенно уверена, что не преступила бы границу и не трахалась бы с тобой именно в этот день, если б не Холсетовский оползень и Идина смерть. Ярче всего мне запомнилось, что, когда я стянула с тебя джинсы, до самых лодыжек, и могла рассмотреть тебя вблизи, твои яички навели меня на мысль о нахохлившихся от холода синицах. Кстати, это вдохновило меня написать стихи под названием «Синицы как кусочки еды на снегу».
Тронхейм, 23 июня 2006 г. Что у нас на обед?
Ладно, потолкуем за обедом в следующее воскресенье, говорит Тронн. Хорошо, говорю я. Тогда пока, говорит Тронн. Пока, говорю я, кладу трубку и возвращаюсь на кухню, наливаю тесто в вафельницу, закрываю ее, слышу тихое шипение спекающегося теста, а через секунду слышу, как открывается входная дверь, слышу кашель Эгиля и покрепче сжимаю вафельницу, шипение усиливается.
Привет-привет, говорит Эгиль у меня за спиной, таким тоном, чтобы я поняла, как он устал, но я не в силах посочувствовать ему, как он хочет, сам-то не больно внимателен и заботлив, когда я устаю, вот и я не в силах ему посочувствовать, проходит секунда, а я так и не отвечаю, стою по-прежнему спиной.
Привет, говорю, чуть громче повторяет Эгиль, я оборачиваюсь, смотрю на него, он стоит с кейсом в руке, плечи опять все в волосах, и я опять быстро отворачиваюсь. Говорю «привет» и слышу, какой усталый у меня голос, куда более усталый, чем я сама, куда более усталый, чем у Эгиля. Что это ты делаешь? — спрашивает Эгиль. Вафли пеку, отвечаю я, не оборачиваюсь, гляжу на вафельницу. Сейчас? — спрашивает он, и мне слышно, как он выпрастывает часы из-под манжета рубашки, я знаю, он стоит и прикидывает, как будет с обедом, но молчу, не говорю, что обед в духовке. Ведь обедать пора, говорит он, и мне слышно, что он обижен и раздражен, я чувствую, что тоже обижаюсь и раздражаюсь, не мешало бы ему знать, до чего я устала в последнее время, сегодня-то, может, и не очень, но он этого не знает и обижаться не вправе. Н-да, говорю я, проходит секунда, я по-прежнему молчу, что обед в духовке, беру ножик для масла и выковыриваю из вафельницы готовую вафлю, на кухне полная тишина, я беру половник и наливаю тесто в горячую вафельницу, закрываю ее и оборачиваюсь к нему, он стоит и смотрит на меня, с обиженным и смущенным видом. Н-да… хм, бормочет он, качает головой и широко открывает глаза. Так что у нас на обед? — спрашивает он, проходит еще секунда. Вафли! — вырывается у меня, и я опять отворачиваюсь, смотрю на вафельницу, оттуда слышно шипение, серый пар тянется к потолку. Ха-ха, говорит Эгиль, таким тоном, что сразу понятно: ему вовсе не смешно. Правда, говорю я, слышу свои слова и знать не знаю, зачем так говорю, просто говорю, и всё, оборачиваюсь к Эгилю, с недоброй и безразличной улыбочкой. На обед вафли, говорю я и снова отворачиваюсь. Детей сегодня кормить не надо, вот я и подумала приготовить в порядке исключения что-нибудь простенькое, добавляю я, на слух вроде как вполне серьезно, и чувствую, что говорю все это с радостью. Да брось ты, говорит Эгиль, вафли мы есть не будем. Будем, говорю я, правда-правда. Снова оборачиваюсь к нему, смотрю на него, с недоброй и безразличной улыбочкой. К тому же я устала, коротко бросаю я, проходит секунда, я даже немножко рада, что первая сказала про усталость. Всю ночь почти не спала, сил нет готовить что-то посложнее, говорю я. Да разве можно на обед есть вафли! — говорит Эгиль. Блинчики-то едят, говорю я. Так это ведь не одно и то же, говорит он. Почему, говорю я, тесто и для блинчиков, и для вафель фактически одинаковое, говорю я, слышу свои слова и вдруг понимаю, что говорю чистую правду. Яйца, молоко, сливочное масло, немного сахару, говорю я. Ну хватит, говорит Эгиль, я вафли на обед есть не стану. Это почему? — спрашиваю я, смотрю на него, стараюсь изобразить легкое удивление, а он стоит, подыскивает, что бы сказать, но слов не находит, и я радуюсь, что загнала его в тупик. Ты ведь ешь блинчики, говорю я. Да, но блинчики и вафли — разные вещи, слышишь! — говорит он. То и другое едят с вареньем, говорю я, слышу собственные слова, и ведь это чистая правда, я права в том, что говорю, и радуюсь все больше и больше. Да, но… — говорит он. Или с сахаром, продолжаю я. Ну и что? — с досадой говорит Эгиль. Вафли — это не обед, говорит он, а я смотрю на него и чувствую, как меня раздражает, что он не согласен считать вафли обедом, хоть и не может объяснить почему.
Раз блинчики обед, то и вафли тоже обед, говорю я. У них только названия разные, говорю я. Состав одинаковый и едят их с тем же самым, говорю я. Да ну?! — говорит Эгиль. А как насчет горохового супа? Ты ешь гороховый суп с вафлями? — говорит он, и по голосу я слышу, что он доволен своим вопросом. Никогда не пробовала, но наверняка вкусно, вырывается у меня. С блинчиками очень вкусно, говорю я, слышу свои слова, и опять поражаюсь, насколько правдиво все, что я говорю, и смотрю на него, а он опять не знает, что сказать, и я опять радуюсь, что загнала его в тупик, проходит секунда, он шумно вздыхает. Кончай, раздраженно говорит он, ты же не всерьез? Вафель на обед не будет? — спрашивает он, глядит на меня недовольно и удрученно, а во мне нарастает досада, он не привел ни единого довода, что вафли не могут быть обедом, и все равно уверен в своей правоте. Нет, будут, говорю я, смотрю на него, а он — на меня, проходит секунда-другая. Ну, в таком случае обедай в одиночестве, обиженно говорит он, наклоняется, со стуком ставит кейс на пол. Я хочу нормальный обед, говорит он, выпрямляется, проходит секунда, меня жутко раздражает, что готовый обед стоит в духовке, если б он там не стоял, я бы нипочем не сдалась. Да шучу я, Эгиль, шучу, говорю я с легкой обидой и чувствую, что обида еще чуток увеличивается, когда я слышу эти свои слова, ведь я как бы с удовольствием признаю его правоту, хоть он и неправ, и это вызывает досаду. Вафли я пеку к послеобеденному кофе, а обед стоит в духовке, говорю я, проходит секунда, мне слышно, как Эгиль сопит, я оборачиваюсь, смотрю на него и вижу, какое у него обиженное лицо, и радуюсь, что он такой обиженный, чувствую, как моя обида уменьшается, оттого что он такой обиженный.
Ладно, не дуйся, говорю я, стараясь, чтобы в голосе звучало поменьше недовольства, стараясь выставить недовольным его. Я не дуюсь, говорит он. Я же просто пошутила, Эгиль, говорю я. Да, конечно, говорит он, а я вижу по его лицу, что он дуется все больше, и чувствую, что все больше радуюсь, приподнимаю брови, прикидываюсь, будто я в отчаянии оттого, что он дуется на такую невинную шутку, смотрю на него и слегка качаю головой. Господи, Эгиль, говорю я удрученно. Что? — спрашивает он. Я ведь вижу, что ты дуешься, говорю я, а сама чувствую, как хорошо, что на сей раз больше дуется он, а не я. Может, хватит твердить, что я дуюсь? — говорит он. Если меня что и обижает, то именно это, говорит он и умолкает, некоторое время я смотрю на него, потом удрученно качаю головой и отворачиваюсь.
Можно мне выключить свет? — спрашивает Эгиль, я оборачиваюсь, опять смотрю на него, а он показывает на лампы в комнате, смотрит на меня и взглядом словно бы говорит, до чего я безнадежна, до чего беспечна, раз не гашу свет, хотя на улице совсем светло. Можно? — спрашивает он, а я смотрю на него, и раздражение растет, я усмехаюсь, легонько качаю головой, отворачиваюсь к вафельнице. Конечно, Эгиль, отвечаю. Ты можешь погасить свет, говорю я, чуть ли не ласковым голосом. Я просто не вижу смысла палить лампы средь бела дня, когда солнце светит прямо в окно, говорит он. Конечно, говорю я и слышу в своем голосе легкость и безразличие, улыбаюсь, проверяю вафлю, зная, что он еще сильнее раздражается, когда я держусь вот так — улыбаюсь и вроде как равнодушна. Надоело мне мусолить одно и то же, ворчит он, и я слышу тихий щелчок, когда он нажимает один выключатель, потом слышу быстрые шаги по полу и щелчок другого выключателя.
Наверно, так обычно поступал твой отец? — вдруг говорит он, я слышу его слова, и чувствую, как во мне тотчас вскипает холодная ярость, я спокойно оборачиваюсь, смотрю на него в упор. Что? — говорю я, не сводя с него глаз. Ты разве не так всегда говоришь? — спрашивает он. Так обычно поступал папа, так всегда говорил папа, говорит он и смотрит на меня, а я не свожу с него глаз, и до него, кажется, доходит, что́ он сказал.
Уфф, вздыхает он. Извини, Силье, говорит он. Хамство с моей стороны, я не хотел, говорит он, а я несколько секунд смотрю на него в упор, потом молча отворачиваюсь, и через секунду он подходит ко мне, кладет руку мне на плечо, я чувствую, как его длинные, тонкие «магазинные» пальцы осторожно нажимают на мою ключицу. Послушай, говорит он, и по голосу я слышу, что он вправду сожалеет. Силье, говорит он, делает паузу, ждет, но я не откликаюсь, не иду навстречу, просто стою, улыбаюсь своей недоброй, безразличной улыбочкой. Силье, повторяет он. Да? — говорю я, холодно и безразлично. Извини, говорит он. Ладно, говорю я, стою не шевелясь, и его рука соскальзывает с моего плеча. Я правда не хотел, говорит он. Понятно, говорю я. Не надо так, говорит он, умоляющим тоном. В последнее время было многовато возни с магазином, говорит он, вдобавок с мамой хлопот больше обычного, говорит он. В самом деле, я не хотел причинять тебе боль, говорит он. Да, конечно, говорю я. Силье, говорит он. Прекрасно, что такого ты не хотел, говорю я, умолкаю и жду. Но, может быть, стоит обсудить эти проблемы с твоей мамой, а не отыгрываться на мне? — говорю я. Знаю, просто у меня не хватает духу, говорит он, проходит секунда, я фыркаю и слегка качаю головой по поводу его слов. Ведь ничего страшного, если я потерплю, добавляет он. О нет, говорю я, все с той же холодной, безразличной улыбочкой. Но я далеко не уверен, выдержит ли она, если сказать ей, что от нее нет никакого проку, говорит он. Магазин — вся ее жизнь, говорит он. Да, говорю я, на вдохе. Силье, ты ведь понимаешь? — говорит он. Конечно, понимаю, говорю я, а немного погодя слышу, как Эгиль тяжело вздыхает, опять уходит в комнату, слышу тихие скрипы, когда он садится в плетеное кресло.