— А вот я больше всего люблю глазированные каштаны.
На следующее воскресенье он приносит пакетик. Маленький. Он был экономным. Ортанс в тот момент куда-то вышла.
— О! Глазированные каштаны.
И запускаю в пакетик руку. А когда Ортанс вернулась:
— Дорогая, ты должна побранить меня. Я все слопал. Но господин Виктор принесет тебе еще. Не правда ли, господин Виктор?
Так что у меня были кое-какие развлечения. Очевидно, именно это и мешало мне взглянуть на происходящее более внимательно. Но меня навела на мысль Роза. Я рассказал ей о визитах Дюгомье и о своих проделках. И вот как-то раз, не потому, что это так уж ее интересовало, а, я думаю, скорее просто из вежливости, она меня спросила:
— А что Ортанс? По-прежнему спит со своим Дюгомьенчиком?
— Она спит? Вовсе нет.
— Нет? Почему?
Роза, всегда такая непосредственная. И вот тогда я подумал про себя… В конечном счете… Короче говоря, на следующий день, ровно в три часа я отпросился из министерства и пошел домой. Вхожу в квартиру на цыпочках. Нужно сказать, что наша квартира находилась в старом доме и вместо одной двери имела несколько дверей, которые выходили прямо на длинную лестничную площадку. Кстати, чтобы яснее представить происходящее, может быть, полезно нарисовать план.
ПЛАН КВАРТИРЫ НА ПРОВАНСАЛЬСКОЙ УЛИЦЕ А: спальня Б: кладовая В: столовая
Г: гостиная (стиль Мазюр) Д: кухня Е: туалет
Ж: лестничная площадка и лестница 1: супружеская кровать 2: зеркальный шкаф 3: кроватка малышки.
Итак, вхожу. Черт побери! Точно в десятку. Он тут, этот Дюгомье. Его шляпа висела на вешалке, на лестничной площадке, шляпа вполне в его духе, жемчужно-серого цвета, совсем новая, с модным заломом полей. Я поскорее в кладовку, остановился у двери спальни и слушаю. Ни звука. Их тут нет. У двери столовой. Тоже ни шороха. Проскальзываю в столовую. Когда двери столовой закрыты, поскольку она не имеет окон, там совершенно темно. Там спала Марта. Я слушаю у двери гостиной. Они были там. Но занятые спокойной беседой.
— Мать чувствует себя уже не так хорошо, как раньше, — говорил Дюгомье.
— Возраст, — отвечала Ортанс. — Мама тоже жалуется.
— Ну у твоей-то матери железное здоровье по сравнению с моей.
Ничего. Зря, значит, побеспокоился. И я ушел. Воспользовался непредвиденным свободным временем и отправился на улицу Синь к одной дамочке, с которой недавно познакомился. Только ее не было дома. Тогда я пошел бродить.
Значит, ничего. Но факт был фактом: Дюгомье находился у меня дома. Может, это было совпадением (Ортанс не скрывала от меня, что иногда он приходил во второй половине дня). Но могло быть и так, что он приходил часто. Разве не так?
Надо было проверить.
Дней через десять я поинтересовался у Ортанс:
— Сегодня во второй половине дня ты выходишь из дома?
— Нет.
В три часа возвращаюсь. Кладовая. Дверь спальни. Черт, они были именно там. Я слышал их голоса. Я припал к скважине: они в этот момент раздевались. Черт, ситуация прояснялась. Точнее, я предположил, что Ортанс раздевалась, так как в замочную скважину я видел только, как раздевается Дюгомье: не спеша, как у себя дома. Его пиджак — на спинке стула, брюки, ТЩАТЕЛЬНО СЛОЖЕННЫЕ; его ключи с бумажником — на камине. Они не торопились. А страсть? Что, страсть разве не существует? Может, я должен был помешать им. По правде говоря, эта мысль даже не пришла мне в голову. К тому же зрелище меня заинтересовало. В поле моего зрения появилась Ортанс. Голая. Она целовала Дюгомье, прижималась к нему. Да! Трудно себе представить, насколько это любопытно — и интересно — видеть, как те же жесты, которые обычно предназначались тебе, теперь предназначаются другому. А я-то думал, что знаю Ортанс. Однако теперь, видя ее с Дюгомье, я понял, что почти не знал ее. Да оно и понятно. Ведь когда она меня целовала, что я мог видеть? Ее лицо, ее плечо. Но не спину. И не впадины у нее под коленками. А ведь это существует, подколенные впадины. У них есть свои средства выражения.
Итак, это мне было интересно. И в то же время у меня возникло ощущение, будто это меня не касается. Это был спектакль, который, естественно, не был мне предназначен, и который, следовательно, в определенном смысле меня не касался. К тому же я различал их довольно плохо. К счастью, дверь была старой модели, и отверстие замочной скважины было широким, как мой глаз. Но кровать была расположена с той же стороны, что и дверь, около которой я находился, и когда они перешли в горизонтальное положение, я видел их не непосредственно, а только в зеркале шкафа. То есть довольно плохо. Фрагментами. Не говоря уже о том, что они, как какие-нибудь мещане, спрятались под одеяла. (ПОД одеяла: какая уж тут страсть!) Так что мне приходилось прибегать к воображению. Но я ждал. Терпеливо. Я взял табурет. Они много разговаривали. Я понял, что в постель они забрались всего во второй раз. Во второй раз. А ведь Дюгомье посещал наш дом уже полгода. Вот расхохоталась бы Роза, если бы я рассказал ей про это. Хотя нет, не расхохоталась бы: просто весело и снисходительно посмотрела бы. В своем стиле.
Итак, этот спектакль не был предназначен мне. Ладно. Он не касался меня. Ладно. Но он меня интересовал — вот в чем дело. И мне довелось присутствовать на нем несколько раз. Нужно сказать также, что в умении хитрить они оба не были сильны. В первый раз, когда я увидел Дюгомье, то есть во время его очередного визита, я поинтересовался:
— Так, значит, господин Виктор, в вашей Экспортной конторе вы находитесь с девяти часов до двенадцати и с двух до шести вечера каждый день. Так же, как и я. В общем, канцелярская жизнь.
— Нет, вовсе нет.
Мои слова задели его. Канцелярская жизнь? Минутку. Учитывая, что он старался казаться немного искателем приключений. Искателем приключений в хорошем смысле, разумеется. Промышленным магнатом.
— Вовсе нет. Это нечто совсем другое. Все зависит от того, что нужно делать. Иногда я остаюсь до восьми, а то и до девяти часов.
— Тогда, значит, вас эксплуатируют?
Дюгомье раздражен:
— Знаете, Эмиль, тот человек, который будет меня эксплуатировать, еще не родился. Я устроился как надо. Во вторник и в пятницу во второй половине дня я — свободен.
Во вторник и в пятницу? Я запомнил.
И Ортанс тоже не хватало хитрости.
— Ты уйдешь сегодня во второй половине дня? Пойдешь к своей матери?
Она отвечала «да» или «нет». Ей и в голову не приходило лгать.
Кроме того, я сделал перестановку мебели. Вечером того же дня, когда я застал их в первый раз, я переставил зеркальный шкаф. Ортанс ничего не понимала.
— Но зачем? Уже три года он стоит здесь.
— Вот именно. Пусть будет хоть какое-то изменение. Давай-ка, помоги мне. Раз, два, три. Поднимай!
И ОНА ПОМОГЛА МНЕ.
Затем я обнаружил свои намерения. Она была против.
— Я так устала, Эмиль. Я хочу спать.
Но я настоял. Может быть, она не хотела, чтобы я тревожил ее воспоминание.
— И еще эти одеяла!
Я сбросил одеяла.
— Но, Эмиль, мне холодно.
— Настоящим любовникам не нужны никакие одеяла.
В следующий раз, во вторник, с Дюгомье она тоже отбросила одеяла. А я был за дверью, на своем табурете. Именно в тот раз я едва не закричал. И все из — за шкафа. Это был старый шкаф с улицы Боррего. Ему было довольно много лет, и его дверца открывалась. Чтобы она не открывалась, туда просовывали сложенную в несколько слоев бумажку. И бумажка, должно быть, упала, или что-нибудь еще. Короче говоря, во время моего созерцания дверца открывается. Дверца шкафа, разумеется. Медленно-медленно. Представьте себе только! Зеркало двигалось, разворачивалось, отражая всю комнату и показывая мне оба их тела. Дюгомье и Ортанс, два их тела, которые медленно перемещались, как на волне, казалось, приближаясь ко мне, надвигаясь на меня, словно давний сон, который видишь вновь. А! Это было такое впечатление, клянусь вам! Ощущение яркое, быстрое, сладостное, даже слишком приятное, я припоминаю, потому что именно после этого эпизода, доставившего мне нечто вроде радости, это зрелище, вместо того чтобы продолжать интересовать меня, стало вызывать у меня чувство тоски.
Вот именно, чувство тоски. Из-за того, что зрелище, в общем, не касалось меня. Ладно. Не касалось, так не касалось. НО ПОЧЕМУ ОНО МЕНЯ НЕ КАСАЛОСЬ? Да, почему? По какому праву эти двое ходили гулять в долины, куда они меня не брали? Дюгомье приходил по воскресеньям. Он был у нас в гостиной. С Ортанс. С Мартой, игравшей на полу. Со мной. И я был между ними. Я был вместе с ними. Каждый является частью нашего существования, и каждый помогает существовать другому человеку. Ортанс, наливавшая нам кофе. Дюгомье, рассказывавший нам про свою жизнь в другой стране. Я, поедавший его конфеты. А между нами — немного человеческого тепла. Между нами — любовь. Речь идет не о глупой любви между Ортанс и Дюгомье. Я говорю о другой любви, о любви между нами, которую мы испытывали все четверо и которая состояла и из чашечки кофе, приготовленного Ортанс, и из того удовольствия, которое я испытывал, дразня Дюгомье. Разве не так? Но потом, во вторник и в пятницу, Марта лежала в своей кроватке, я сидел на своем табурете (и что уж совсем неприятно: я казался им отсутствующим), а эти двое начинали завладевать всеми участками не занятого еще существования. Всеми. Всей жизнью квартиры, всей нашей жизнью вчетвером, захваченной ими двумя. Все оказывалось сосредоточенным в них. Их два соединенных тела образовывали как бы еще одно яйцо. Еще одно яйцо на моем пути. Гладкое. Закрытое их двумя спинами. Но по какому праву? Согласно какой привилегии? Разве это было честно? Разве это справедливо? Я был женатым, разве не так? Ведь женятся, чтобы не быть больше одному. Так мне кажется. Однако там, на моем табурете, В КЛАДОВОЙ, я был один. Один, как перст. Более одинокий, чем майский жук. Более одинокий и обладающий еще меньшим количеством существования. Ортанс служила чему-то (чему-то глупому и не такому уж красивому, но все же чему-то служила). Дюгомье тоже, включая и то, что указано в скобках. И только я один не служил ничему. Ничему. Если бы меня не было в квартире, то ничего бы не изменилось. Так что же, быть женатым — это разве ничего не значит?