– Интересная логика.
– Женская.
– А что он собой представлял как человек?
– Не знаю. Это у матери его спросить надо. А я что. После свадьбы все хорошие. И он… А потом в себе замкнулся. Все печатал что-то…
– У него были враги?
– Не знаю. Во всяком случае, я к их числу не относилась.
– Почему?
– Подозреваете, что ли?
– Ой, нет-нет-нет. Просто интересно.
– А он меня слишком устраивал…
– Он был сложным человеком. И я даже затрудняюсь сказать, хорошим или плохим. Он был разным.
– Студенты его любили.
– Не все. Он по этому поводу любил повторять: «Я не поп-звезда».
– А как вы разделяете: любили – не любили?
– А которые любили, в гостях бывали. Он когда холостым был, у него бывали романы со старшекурсницами, а с ребятами постарше он и выпивал; бывало, что и чересчур. А когда женился, просто… находили повод заскочить на полчасика. Супруга-то его не больно жаловала таких гостей.
– Ревновала?
– Нет. Просто… Аура… Мир двоих… Я это понимаю.
– Ваши отношения с ней каковы?
– Не идеальны. И нечего здесь больше сказать.
– Понятно.
– Эх, да что вам понятно…
– Как вы к его творчеству относились?
– Не знаю. Непонятно мне все было. Заумно как-то. Мы же воспитаны на другой литературе: Горький, Фадеев, Вишневский. Рассказы сына я терпеть не могу. Жестокие какие-то, с матом. Стихи мне ближе, но и здесь… Я считаю, что хорошая литература – это которую читаешь и не испытываешь комплексов, что глупая или в гуманитарной сфере чего-то не добрала.
– О, у вас целая концепция читателя!
– Да что вы, ладно! Кофе хотите?
– С удовольствием.
– А расскажите что-нибудь о сыне…
– Что?
– Что хотите, что запомнилось…
– Запоминаются обычно мелочи, а вам это вряд ли интересно.
– Отчего же.
– В середине восьмидесятых он очень боялся ядерной войны. Тогда деятели наши переборщили малость с пропагандой. Потом мы, дураки, дали ему посмотреть с нами фильм «На следующий день» и еще – «Письма мертвого человека». Дальше – больше. Он где-то прочитал, что при взрыве атомной бомбы вспышка такого же цвета, как если смотреть на настольную лампу сквозь пальцы. Гляжу за ним, а он вечером за столом сидит и все потихоньку на бра поглядывает. Я не выдержала, спрашиваю: «В чем дело?» А он мне: «Откуда я знаю, может, уже летит, а я ничего и рассмотреть-то не успею». И вздыхает так тяжко. Ему тогда шесть лет было.
До депрессии дело дошло. Замкнулся. Проснется, в комок сожмется под одеялом, лежит и плачет. Еле потом расшевелили.
А потом постарше стал… У него было рассеянное внимание. Помните, у Казакова: «Странно, но ты в это лето не любил играть обыкновенными игрушками, а любил заниматься предметами мельчайшими. Без конца ты мог передвигать по ладошке какую-нибудь песчинку, хвоинку, крошечную травинку. Миллиметровый кусочек краски, отколупнутый тобою от стены дома, надолго повергал тебя в созерцательное наслаждение…»
Вот и он. В школе беда. Учить (если учиться) надо много. А он зацепится за деталь какую-нибудь и нудит. Представьте, с таким типом выучить параграф по истории средних веков!
Но все случилось, когда мы дошли до Энгельса. Читаем в учебнике: «Одним из любимых поэтов Фридриха Энгельса был миннезингер Вольфрам фон Эшенбах (родился около 1170 – умер около 1220 года)» и дальше – цитата: «Вот сквозь облака сверкнули на востоке пронзительные когти дня. На вид они в рассветном сумраке жестоки, напоминанье для меня о том, что путнику пора». Вот и началось: «Кто такие миннезингеры?», «А какие они были?», «А когда они жили?», «А он был последний из миннезингеров, да, ведь последний?» И так далее. Эшенбах меня доконал. Я уж проконсультировалась, литературы набрала. И оказалось, что не последний этот Эшенбах, последний, скорее, Вальтер фон Фогельвейде, или Конрад Вюрцбургский, или Марнер, или Тангейзер… А вообще точно и не сказать. Это было, когда он в шестом классе учился. А я-то, дура, том из «Библиотеки всемирной литературы» взяла, «Поэзия средних веков», стихи с ним учить стала… И доучили. Просыпаюсь ночью, слышу – бормочет за стеной. Прихожу в спальню, а это он стихи читает во сне и плачет. Что-то вроде: «Этот сокол ясный был мною приручен. Больше года у меня воспитывался он. И взмыл мой сокол в небо, взлетел под облака, Когда же возвратится он ко мне издалека? Был красив мой сокол в небесном раздолье, В шелковых путах лапы сокольи, Перья засверкали – в золоте они. Всех любящих, Господи, ты соедини!» Дальше – больше. Стал разговаривать только на эту тему. Ребята от него все – в сторону. Дразниться давай! Я его в охапку – и к детскому психиатру. Он нас выслушал. Потом говорит (умный такой дядька, старый, тоже вроде с прибабахом): «Да-да. Я тоже этим увлекался. Они еще биографии себе сочиняли. Мне, правда, про трубадуров больше понравилось. Там одного трубадура ревнивый муж зажарил, да и скормил неверной жене».
Ну, у моего глаза загорелись, рот нараспашку… Он вообще в минуты вдохновения и заинтересованности на полоумного становится… становился похожим. Врач говорит ему: «Поди погуляй. Нам с мамой поговорить нужно». Остались вдвоем. Он мне примерно следующее: «Не удивляйтесь. У вашего мальчика что-то такое в подсознании сидит… Пусть он попробует что-нибудь написать и таким образом, может быть, избавится от призраков, которые пробудила в нем литература и которые буквально требуют материального воплощения».
– И что же?
– Неделю писал! Это в десять-то лет! Общую тетрадь исписал от корки до корки! «Я, – говорит, – роман написал!» Прочитала. И без серьезных познаний в литературе поняла, что это какая-то странная сказка. Неуклюжая, детская. Тетрадь ту, жаль, при переезде потеряли. Он сам потом искал, расстраивался. Там были Эшенбах, принцесса, злой король, дракон, сарацины какие-то… Короче, белиберда. Но вот заканчивалось там все неожиданно.
– Как?
– Примерно следующим образом: «Так умер Вольфрам фон Эшенбах, последний из миннезингеров. А сразу после него пришли мейстерзингеры, жирные, продажные, тщеславные, льстивые и тупые. И быстро нашли себя в новом времени…»
– Как бы вы оценили его в качестве писателя, поэта и человека?
– А? Не расслышал?
– Я говорю: какие воспоминания остались у вас от этого человека?
– Ну, это был тип с ярко выраженной манией величия. Я сам родом из провинции, да поскромнее был. А эту породу людей изучил будьте нате. Маменькин сынок, выскочка. Привык быть в центре внимания. Капризный. Своенравный.
– Да, вы его неплохо изучили.
– А?
– Вы, говорю. Его неплохо изучили.
– Да, глаз наметан. Журналистом десять лет работал.
– А как поэт…
– Извините, тороплюсь. Совещание в писательской организации. А знаете что, пойдемте со мной. Там как раз вопрос в повестке дня есть – разное. Так я всех за этого вашего и вздрючу. Прохлопали… ушами. А после совещания можно продолжить.
– Идет. А вы дрючить любите?
– А?
– Я говорю, идет.
– Ну-с, начнем. Огласи, мать, повестку дня. Давай-давай, и покороче. Стара стала, а все от бюрократии не отстанешь.
– Уважаемые коллеги. На повестке сегодняшнего заседания три вопроса. Первое – итоги литературного фестиваля, второе – о городском конкурсе молодых авторов. Третье – разное. По просьбе нашего… уважаемого председателя, начнем с последнего вопроса… Я вас умоляю, милочка, давайте без демагогии, и так просидим не знаю сколько… Слово имеет председатель. Пожалуйста.
– Ну, мать, навела ты шороху. «Демагогия» – слово нехорошее, нерусское, непонятное и потому враждебное. Есть русский аналог – словоблудие. Это как неразрешенная похоть, только на словах.
Что я хочу сказать. Сегодня, в канун столетия великой русской революции, на нашем заседании присутствует товарищ из органов. Арестует он кого-нибудь или нет, мы узнаем через два часа. Шутка! А? Все равно не слышу. По поводу кого, сами догадайтесь… И из каких органов. Вот и давайте на примере нашего уездного сочинителя… давайте обсудим, как мы относимся к собратьям по перу.
В общественном мнении есть небесспорный стереотип: между писателями добрые человеческие отношения не прививаются. Так. Брехня! Это! Все! Говорю я вам. Брехня!
Если верить этим сплетням, то по аналогии можно сказать: в Москве живет одно быдло. И то же самое про любой город русский. За Москву я бы ругаться не стал. А вот за подобное высказывание о Ленинграде… А? Да. О Санкт-Петербурге… Врезал бы говорящему по носу. Это что получается? Скобари, люмпены вырезали и затерли цвет интеллигенции, а потом и слово это наполнили ругательным смыслом? А Пушкин, а Сахаров, а Григорьев Аполлон? А что вы, малоуважаемые, сделали в противовес?
Вот возьмем вас. Молодой автор просит у вас позволения привести на семинар своего ученика. Слепого, кстати. И что вы? «Я вас умоляю. Это же мастер-классы…» Ой!
Матерь ты человеческая! Критик наш тонкий! Как тебе вопрос: «Зачем вы пишете?» С какой целью то есть. Во-первых, подобная постановка вопроса изначально подвергает сомнению умственные способности того, к кому он обращен. Во-вторых, если бы великие поэты (себя-то, сирых, не будем в эту гильдию зачислять) каждый раз, пиша или собираясь написать, думали «а зачем?», не было бы у нас литературы. А как же Пушкин, который среди ночи просыпался и творил интуитивно? Я больше скажу. И вас бы не было, если бы родители ваши обо всем сильно задумывались и совета у старших спрашивали. И меня…