Когда Марик вернулся с израильской водкой в руках — не хашимовские ли запасы он так бомбит? — я задал ему самый важный для меня теперь вопрос, вопрос вопросов.
— …Он занимается тем, чем занимаются все манекены, — ответил мне Марик.
— А если серьезно? — я махнул стопку, не дожидаясь его: судя по лицу друга, беспрестанному похрюкиванию и поглядыванию на манекен, он, кажется, готовил для меня, неожиданно протрезвевшего, умный ветвистый тост.
Марик обиделся.
— А если серьезно, идем покажу. Идем, идем… — Он буркнул себе под нос что-то, разом перечеркнувшее его планы, и тоже прикончил стопарь в одиночку.
Мы снова в комнате с фотокартинами.
Темно. Марик включает свет, подсаживается к письменному столу и подзывает меня. Достает из конверта дискету, вставляет в дисковод…
Компьютер для меня — был и остается китайской грамотой. Бывало, в Москве придет Нина Верещагина ко мне на Патриаршие, откроет пафосно свой ноутбук, а я смотрю в электронный текст и не вижу ни зги, ни аза не понимаю; Нина возмущается, Нина злится, Нина обзывает меня Маугли, но я никак не могу себя пересилить. Теперь же мне казалось, что я ни на гран не отстаю от программиста из Детройта.
— Ну, вот, возьмем хотя бы относительно новый кредитный договор, — Марик разворачивает листы, чтобы мне было удобней читать, — предмет договора прост, ты сейчас сам все поймешь. Сейчас, сейчас…
Я читаю.
«Коммерческий банк МЮСТЭГИЛЛИК, в дальнейшем — БАНК, в лице…»
— Выходит, председатель совета директоров банка у нас Заур-муаллим?!
— Да, он у нас тут главный… мюстэгил[56].
«…действующий на основании устава с одной стороны, и ТОО «Экологическая продукция «Севинч»», именуемое в дальнейшем ЗАЕМЩИК, в лице…»
— А почему «Севинч»? Кто такая Севинч?
— Вторая жена Хашима. Фиктивный генеральный директор предприятия, как бы мой непосредственный начальник.
— Что это за мода такая здесь царит, называть магазины, фирмы, банки именами своих возлюбленных и жен?
— Азия-с, мой дорогой, Азия-с.
БАНК предоставляет ЗАЕМЩИКУ кредит в долларах США со взиманием 25 (двадцати пяти) процентов годовых на сумму…»
Когда я вижу, какую сумму берет в кредит этот самый ЗАЕМЩИК, я вдруг вспоминаю Людмилу, бедную-бедную Людмилу с ее китайскими фонариками московского производства; я вспоминаю свои самые голодные, самые черные дни в Москве, Нину, мою Нину, страшно богатую до этой минуты и враз обнищавшую после, я вспоминаю, и мне почему-то становится смешно.
Марик, конечно же, не понимает, над чем я покатываюсь со смеху, он думает, что я смеюсь над чем-то другим и тоже начинает смеяться.
— Ну и как тебе?! — он закуривает свой душистый сладковатый «Кэмел» и продолжает листать прилежное (на трех языках: русском, азербайджанском и английском) технико-экономическое обоснование. Вероятно, им самим и составленное или при его непосредственном участии.
Марик смеется: он не заметил, что я перестал поддерживать его смех, он пока еще в мониторе, он еще не повернулся, еще не взглянул на меня.
— Танин отец — важная персона в Москве, в минобороне, сечешь узор?.. Живет в высотке на Баррикадной…
— … подъезд со стороны американского посольства, — добавляю я.
Его — словно током.
Теперь он уже не смеется. Жалкий стал. Смотрит в глаза…
— Значит, ты все-таки знаешь Таню. — Он от своей же сигареты закуривает новую.
Я никогда не думал, что он такой ревнивый!
Рассказываю ему, как больше двух лет назад Ирана приезжала в Москву оформлять визу (Марик качает головой, верит, что не вру, он даже хочет что-то сказать, но откладывает на потом), остановилась она у каких-то знакомых в высотке на Баррикадной, я подошел к подъезду со стороны американского посольства, чтобы забрать у нее посылку от мамы, для пущей убедительности не забываю и важную деталь — скрученная бечевка больно врезается в пальцы; рассказываю я и при каких таких обстоятельствах познакомился с Таней, как должен был передать «очень важные» документы Иране в Баку.
Он говорит отрывисто, клочковато, то ли не хочет мне многое открывать и сам себя на ходу редактирует, то ли уже порядком пьян, то ли и то и другое вместе.
Он рассказывает мне, как выглядит сам банк, какая обстановка там царит (псевдодомашняя), на какой машине ездит начальник кредитного отдела, а на какой первый секьюрити, бывший сотрудник ОМОНа, мастер спорта по стендовой стрельбе, — оказывается старший брат охранника из «Сааба», тоже бывшего омоновца, изгнанного оттуда за невиданный садизм.
— А крыша кто?
— Здесь? Сам Заур.
— А ты?.. Пребываешь в ранге компьютерного визиря?
— Это не я, Илья. Визирь тот, кто остался во дворе за нашим столом. Я… Он поворачивается вместе с креслом и показывает на стену с фотографиями, на свой фотографический дневник. — Вот это я, и это я, и это!.. По крайней мере… для тебя, Илья, друг мой, для тебя…
— Интересно, кому из вас двоих пришлют в подарок шелковый шнурок.
— Я сбегу раньше. С Таней… — он попридержал сползший с плеч свитер.
Голова болит невыносимо.
Он опять рассказывает мне о банковской деятельности и липовых фирмах, о частных домах и дачах, скорее уж виллах, где самый маленький балкон метров двадцать пять в длину, он рассказывает, как утилизируется оружие и как оно продается, например — в Югославию, он рассказывает это так, что я понимаю: как и я, он не поборол в себе дворовое чувство какой-то ущербности перед соседями с четвертого этажа, людьми СВЕРХУ, не смог.
Голова раскалывается, сил нет.
Как можно вообще без окон, хотя бы одно окно должно же быть.
Я отхожу прочь от стола с монитором и лампой, от чужой жучьей жизни. Ухожу в самый дальний угол комнаты к лжекальяну на подставке. Сажусь прямо на ковер. В Москве такое со мной тоже случается: забьешься в самый дальний угол, сядешь на пол и ждешь, пока не уйдет из тебя вот такая чужая жизнь. Пока не уйдет легче не станет.
Я сижу, играю кривым мундштуком кальяна и смотрю на стены; странное дело черно-белые фотографии постепенно приводят меня в порядок, все, кроме одной, той самой, на которой уже знакомый мне двор в Крепости, стол, безрукий манекен на столе, изображающий покойника, рядом со столом женщины, разумеется, тоже манекены и тоже безрукие (любимые? плакальщицы?), одна из них стоит спиной к объективу, две другие смотрят куда-то в сторону, куда-то на стену, на серой стене — колесо от фаэтона; в правой части фотографии — свободное перемещение никому не принадлежащих рук в пространстве двора, предположительно нечейные, эти хапальщики движутся в сторону стола, в сторону «покойника», передразнивающего себя на фотографиии. Мне, кажется, фотография эта и есть окно, узенькое окошко, которое следует немедленно распахнуть.
А еще мне кажется, фотография эта — вторая часть виденного в поезде сна.
— О чем задумался? — Марик выключает компьютер.
— Вспоминаю, какое сегодня число.
— Тридцать второе. Пошли выпьем. — Он смотрит на часы. — Ну вот уже и комендантский час начался. Кому-то сегодня крупно не повезет. Останешься у меня. Утром похмелишься. — Он бросает мне по ковру телефонную трубку. Позвони матери, а то ведь волноваться будет.
Больше всего мне не хочется идти домой, и дело тут вовсе не в комендантском часе, не в том, что кому-то не повезет и этим кем-то могу оказаться я, однако и у Марика оставаться — ох, как не хочется.
Пару раз он неловко вставал из-за стола (то у него падал стул, то рюмку мою опрокинул) и уходил в дом, возвращался с какими-то подозрительно блестящими глазами (начинавшими косить, как когда-то в прошлой жизни), возбужденный и все более и более хамоватый (хамоватость типа: «ну, о матери твоей я больше тебя знаю».) Я не сразу догадался, в чем тут дело, пока не обратил внимание на легкую красноту под носом, участившееся похрюкивание, сопровождавшее теперь почти каждую его фразу, логически не очень связную.
Я делал вид, что ничего не вижу, ничего не замечаю: кокаин — дело интимное, тем более, добытый таким путем, каким добывал его Марк.
Он теперь меньше пьет. Пью теперь я один. Пью и, как мне кажется, совершенно не пьянею, только вот голова гудит, раскалывается, сил нет.
Сейчас он смотрит мне прямо в глаза, смотрит неотрывно, что он видит в таком состоянии, можно только догадываться; вряд ли очередную фотографию, вряд ли двор, где все предметы попустительствуют объективу, скорее — очередную понюшку.
— Я должен тебе еще кое-что сказать… — прикуривает сигарету не с того конца, — если бы Веберн прикурил сигарету не с того конца, остался бы он жив? — я поправляю его, он лезет обниматься, трется о мое лицо щекой с отросшей щетиной (он из той породы, кому нужно бриться, как минимум, два раза в день), хрюкает, подбирает с пола упавший свитер, говорит что-то о дружбе, о долге, не позволяющем скрыть от меня самое важное, к примеру, знаю ли я, что Ирана замужем?