Спустя полчаса Автор идёт открывать ворота, потому что слышит шум подъезжающей машины. В городах люди не слышат даже напротив сидящего близкого человека. Живя рядом с лесом, на берегу водоёма, начинаешь слышать, как собака. Слышать импульс. Улавливать волну из эфира. Поэтому Автор лишь для читательского удобства говорит о «шуме подъезжающей машины». Потому что на самом деле ничего не слышно. Просто посреди берёзового шума и разговоров ветров вдруг точно знаешь, что надо встать и идти открывать ворота.
Большая чёрная машина заезжает, и кажется, никого, кроме мужа, в ней нет. Кажется, если смотреть глазами. Если же видеть, как видит любой из нас, то понимаешь – в машине кто-то есть. И сейчас должно произойти что-то слегка грустное, сладкое, приятное, замечательное, не требующее внятной трактовки, возникающей из эфира аксиомы материализации.
Муж пружинисто выпрыгивает из большой чёрной машины, чмокает Автора в щёку и открывает дверь с противоположной стороны.
На сиденье лежит маленький, испуганный, обиженный, трясущийся щенок большой собаки. Его морда грустна и укоризненна. Он боится. Боится не чего-то конкретного, а всего мира вообще. Щенок бесшумно всхлипывает и не смотрит на людей. Людей он тоже боится. «Люди – часть опасного мира. Самая значительная часть. Не запах маминого молока и не её шершавый язык, так кормившие, поившие и защищавшие время первого бесконечного бытия. Люди! Гадкие люди, злые, жадные и беспричинно жестокие люди, должные быть другом собаки, оказались самыми злейшими её врагами, как только время начало быть конечно и ты стал выходить к ним в мир! Да будь они прокляты, эти люди! Но я так мал, что мир не слышит моих проклятий. Мир благоволит к грязному, вонючему, тяжёлому людскому ботинку, к беспричинной нецелесообразной человеческой жестокости, а вовсе не ко мне, маленькому щенку большой собаки!» – всё это библейское первородное греховное отрицание начального бытия Автор читает в горько-шоколадных глазах щенка, переводя на свой, человеческий язык так же легко, как вы сейчас читаете этот текст.
– Она будет у нас жить! – говорит Автору муж.
И Автор, наконец, слышит гармонию небесных сфер. Ну, конечно же! Только такой отъявленный глупец, как Автор, могла тридцать с лишним лет не догадываться, что её собственная, единственно предназначенная ей Большая Собака вовсе не кобель!
– Заезжаю сегодня на лесопилку по делам, а Чара, как выясняется, недавно родила.
Автор знает ротвейлера Чару, отличную собаку, разбирающуюся, кто там свой, кто чужой, кто приехал по делу, а кто из любопытства нос засунул, а то и поживиться чем решил. Днём Чара заперта в небольшом загоне, а ночью свободно разгуливает по вверенному ей участку частной собственности, охраняя здоровенные брёвна, деревообрабатывающие станки и вечно пьяного сторожа, спящего в будке проходной. Чара не нравится Автору, потому что Чара к Автору равнодушна. Как равнодушна она и к мужу Автора, и к своему хозяину, ко всем работникам лесопилки, как умеют быть равнодушны только суки. Чара – красивая большая своя собственная собака без особых привязанностей к кому бы то ни было, кроме красивой большой своей собственной луны.
– Чара родила, щенков почти разобрали. Остались только двое. Кобелёк и сучка, – продолжает рассказывать муж Автору, взяв на руки маленького трясущегося кутёнка большой собаки и аккуратно, нежно поглаживая его. – И вот один работник, столяр, Лёха-хохол, присмотрел себе кобелька и стал подкармливать. Чтобы, значит, привыкал. А эту, – муж Автора гладит маленького щенка большой собаки по голове, и он перестает труситься и начинает тихонько животворяще-звучно всхлипывать и скулить, – бил. Ногами. Потому что она тоже подбегала к прикорму. Как подбегает любой ребёнок туда, где дают конфеты его родному брату. А тот бил. Да так, что она уже задние лапы начала волочить. Бил до ушиба позвоночника, представляешь?
Автор не может себе представить, как можно брату давать конфеты, а родную сестру бить ногами до ушиба позвоночника, запрещая брать конфеты.
Маленькая сучка начинает плакать на руках у мужа Автора, как плачут дети, когда совсем страшное уже позади и больше не будет больно, и будут конфеты, и будет покой и свой дом, и тепло, и любовь, но надо выплакать то, что было. Выплакать страшное. Начинает плакать, как плачут дети не тогда, когда им не разрешают есть ананасные конфеты, а как плачут они в сильную грудь, в успокоение и умиротворение от уже случившегося, оттого, что уже не исправишь, оттого, что уже прошло, но было больно! Было больно! Было больно! И с каждой такой маленькой слезой страшное былое больное уходит, утекает в ту часть безвременья, что подлежит уничтожению, окончательному сожжению на адовых сковородах. Потому что ад – это вовсе не место бесконечных мук, где всех нас и всех их ждёт расплата по кредитам. Всё совсем не так. Ад – это печи, муки утилизирующие. Горят не грешники. Сгорает грешное. У кого – при жизни – чужое, у иных – после смерти – своё. Увы, температура в геенне огненной для всех одинакова, и каждый градус по Цельсию ощущается своей собственной шкурой в обоих случаях. Муки ждут и тех и других – всех нас, – разница лишь в том, какая «ткань» останется на месте «адова ожога» – радость света или темнота пустоты. Но вечной боли не будет ни у кого. На правах Автора, создавшего эту пространственно-временную нишу, гарантирую! Так что можете уже брать мою гарантию и не бояться того ада, которым вас пугают конфессиональные кликуши, как пугают глупые бабки малышей: «Будешь плохо себя вести, попрошу тётю-доктора сделать тебе укол!!!»
У маленького щенка большой собаки нет своего грешного, и она всхлипывает, и тонкие струйки совсем не собачьих слёз уносят чужое грешное, очищая её собственную душу для светлого, радостного, как будто кто-то полил туда свежей родниковой живой воды.
– Она уже тихо лежала в углу, никого к себе не подпускала, даже Чару. Я не говорю уже о людях. Отказалась от воды и собралась подыхать. – Маленький щенок большой собаки засыпает на руках у мужа Автора и только чуть-чуть вздыхает и поддёргивает веками и передними лапами во сне. Он идёт с ней на веранду, садится, тихонько покачивая, как ребёнка, и продолжает:
– Я пока дела решил, то да сё. Смотрю, кто-то лежит в дальнем углу. Кто-то маленький. Санёк мне говорит: «Щенок Чары. Никто не взял. Кому нужна сучка? Лёха-придурок ногами забил до полусмерти. А что я ему скажу? Столяр он хороший. Кобеля забирает, а эта лезла, когда он прикармливал». Я встал, собрался подойти, а он мне: «Пустое. Всё. Никого не подпускает. Пусть отмучается». Я все-таки пошёл, и тут она ко мне поползла. Из последних сил. Я на корточки в двух шагах присел. Решил: доползёт – возьму хоть какую. Хоть искалеченную. Вот, видишь, доползла. На брюхе, подтягиваясь передними лапами. Мордой в ладонь ткнулась, вздохнула, как будто долго-долго ждала именно меня и дождалась. И, руку тебе даю на отсечение, сознание потеряла, или что там у неё. Ты не знаешь, собаки теряют сознание? Санёк мне: «Кому нужна больная психованная сучка?!» А я ему: «Нам! Нам нужна больная психованная сучка. Папа вообще любит больных психованных сучек!»
Простите, но в этом месте повествования Автор соображает, что она забыла дать ещё одно разъяснение. А вернее – оговорку. Точнее – комментарий. Прецизионно-творческий приём. А то как-то несправедливо получается. «Автор», «Автор» и… муж. У мужа Автора тоже есть собственное имя. И это имя – Папа. И имя это до того собственное, что уже давно никто «диву не даётся», как не удивляются моряки «деду». Ругает он, например, кого из работников: «Вам что Папа сделать велел?!» А они слушают. И всё нормально. Вот до какой степени имя собственное.
Ещё раз простите забывчивого Автора. Так вот…
Автор с Папой соглашается, только вслух ничего сказать не может, потому что вдруг что-то сдавливает гортань, и она сама рыдает, как больная психованная сука. Как рыдает иногда каждый ребёнок, каждая женщина, каждая собака и даже каждый мужчина, рождённые живыми на этой планете.
Маленький щенок большой собаки быстро выздоравливает, потому что любовь и забота – лучшие лекарства. Особенно на фоне лучших лекарств. Никто не отбирает больше у подросшего щенка большой собаки её и только её «конфеты», и со временем из неё вырастает большой красивый ротвейлер, умный, хитрый, весёлый и привязанный к Папе так крепко, как может быть привязано к матери дитя лишь в утробе. Отношение большой красивой суки к Папе – квинтэссенция любви. Любви в том виде, в каком её задумал Бог. Патентованной любви, а не тех генерических[85] препаратов, что производим мы, люди, пытаясь усовершенствовать не поддающуюся нашему анализу первичную формулу.
Но наша повесть всё-таки о больших собаках-кобелях, не правда ли? Автор в течение трёх предыдущих историй неизбежно вводила в повествование крупных собачьих особей мужского пола. А тут какая-то сука! Автор всегда идёт по выбранному пути, не оступится она и сейчас. Имейте смирение, перестилая утекающие воды страниц.