«...Песни А. Новикова пропагандируют аморализм, пошлость, насилие... наркоманию, проституцию, издевательство над национальными меньшинствами, алкоголизм... воровские традиции... глумление над социалистическим строем... подрыв основ идейно-коммунистического воспитания...» И прочее, прочее.
Такого идиотизма в официальных документах до сих пор не видал, потому смеюсь, не в силах сдержаться. Ралдугин молча ходит кругами, прикуривая одну сигарету от другой. Распечатывает блок «Родопи». Широким жестом кладет пачку передо мной.
— Курите, Александр Васильевич, угощаю... Смеяться потом будете.
Дочитываю до конца. Несмотря на кишащий орфографическими, стилистическими и прочими ошибками текст, смысл его вполне понятен. Впрочем, как и назначение. На последнем листе четыре подписи. Комсомольский активист Виктор Олюнин. Член Союза писателей СССР Вадим Очеретин. Композитор Евгений Родыгин. И еще какое-то культпартийное мурло, фамилию не помню.
Из подписантов знаком только Е. Родыгин. Этого пьянчужку с гармошкой несколько раз приводили к нам в школу. Прямо в учебный класс, перед какими-то революционными праздниками. Существо, дыша перегаром и брызжа слюной до последней парты, очень громко пело под собственный аккомпанемент собственные же сочинения. «Ой, рябина кудрявая», «Едут новоселы по земле целинной...» И еще что-то высокоидейное в юродивом исполнении. В заключение концерта было «Э-ге-гей, хали-гали...». Уже под нескрываемое ржание всего класса. Правда, исполнителя это не смущало. Кроме того, по городу ходила история о том, как когда-то, напившись до полусмерти и заснув за рулем, этот самый Родыгин, пробив ограждение, вылетел с моста и упал в железнодорожную угольную платформу проходящего внизу грузового состава. Уехал за тридевять земель и был отловлен чуть ли не в другой области. Не знаю, как в искусстве, а на земле след свой он, безусловно, оставил — мост с той поры называется не иначе как «родыгинский». А кроме всего, выступающий имел среди учеников школы многолетнюю кличку «Алкодрыгин».
В указанном документе он значился «основным экспертом» — это было ясно по орфографии и «доказательствам». Особенно покорила заключительная часть его душераздирающей рецензии: «...Автор вышеупомянутых песен нуждается если не в психиатрической, то в тюремной изоляции наверняка». Ни добавить, ни отнять.
— Ну что, прочитал, как о тебе творческие люди пишут?
Ралдугин затягивается, закатывает глаза и добавляет с
лукавым осклабом:
— Но это — так, пустяки. Песни нас, конечно, интересуют, но мало. За это статья до трех лет. Они — в качестве, так сказать, характеристики, хе-хе. Нас, Александр Васильевич, интересует ап-па-ра-тура. Вот о ней мы и будем долго говорить.
— Задавайте вопросы.
Глаза Ралдугина темные, злые. Улыбка злорадная. Речь нарочито спокойная и неспешная. Говорим без протокола. О семье, о музыке, о машинах, бог весть о чем. Он чего- то ждет. С каждой минутой убеждаюсь, что имею дело с опытным и махровым негодяем.
С грохотом открывается дверь, влетает упитанный полковник. Ралдугин вскакивает.
— Встать! — Полковник с налившейся кровью рожей нависает надо мной. Продолжаю сидеть.
— Вставай, вставай... — помогая словам ладонью, советует Ралдугин.
Внутри у меня все взорвалось. Треснуть бы сейчас эту харю. Нельзя...
— Я не арестованный. И в вашем ведомстве не служу.
— Ах, вот оно что... Хар-р-рош!.. Хар-р-рош, сукин сын!
Полковник — начальник следственного управления области. Очень похож на злую жабу. Фамилия — Семенов. Оборачивается к хозяину кабинета:
— Оформите как положено. И побеседуйте... как положено.
Выпрыгивает вон, громко хлопая дверью.
«Выхода у тебя нет. Держись достойно...».
На этом предварительную обработку посчитали законченной. Ралдугин берет лист бумаги, заполняет его моими данными.
Допрос начался. Суть вопросов: где, куда, кому и за сколько продавал аппаратуру? Как, с кем и из чего изготовлял?
Суть ответов: мало ли кому, мало ли из чего — все детали куплены в «Юном технике». Делал один. Отвечаю за все один.
Злые глаза кивают: протокол все стерпит.
После допроса — в пустой кабинет под запор. Приносят мешок с домашними вещами, сигаретами, тапками и прочим скарбом. Значит, жене уже сообщили. Как это было тогда наивно думать — «сообщили». Уже были с обыском. Отрывали плинтусы, отдирали обои, отбивали кафель, чтоб пролезть под ванну. Выгребли все магнитофонные кассеты, пластинки. Выгребли стихи, тетради, фотографии, даже школьные дневники. Все, на чем есть хоть слово, написанное моей рукой. Уволокли телевизор, проигрыватель. Даже два одинаковых мохеровых шарфа с вешалки — как важные вещественные доказательства «попытки спекуляции». Эту «попытку» на основе двух несчастных шарфов будут мне доказывать на протяжении всего следствия — двух одинаковых у советского человека быть не должно. Словом, выгребли квартиру почти до голых стен.
Все это я узнаю потом. А пока со слезами на глазах разбираю мешок — каково Маше было его собирать. Судя по его содержимому, она уже знает, что здесь я — надолго. Значит, вечером — в ИВС. В изолятор временного содержания. По-старому — в КПЗ.
До позднего вечера сижу в знакомом пустом кабинете. Шаги за дверями все реже. Наступает гулкая тишина. Жду конвой. К удивлению, вместо него является сам Ралдугин с кривоносым опером, утренним знакомым. Зовут его капитан Шистеров. Спускаемся под руки во двор, опять к той же белой «Волге».
— За что такая честь, Владимир Степанович? — осведомляюсь я у Ралдугина.
— Вы человек известный, знаменитый, не могу никому вас доверить. Хочу лично благоустроить на новое место жительства.
Едем в прежнем порядке. Ралдугин — спереди, я — сзади, под руку с кривоносым. Вцепился и держит так — любой удав позавидует. За окном центральная улица. Огни витрин, люди, машины...
Осень. Как, оказывается, красивы эти пожелтевшие деревья, эти растоптанные на асфальте листья. Как хочется выйти, даже на ходу, в эту осень. Разбиться не страшно — страшно этого долго не увидеть. Страшно встретить по дороге Машу. Или Игоря с Наташкой. Но они еще маленькие — вряд ли встретятся вечером.
Машина влетает в загороженный двор и останавливается прямо у дверей серого здания.
— Ну вот, приехали. Здесь пока и поживете, Александр Васильевич, — возвещает об окончании путешествия Ралдугин.
Заводят под руки внутрь. Порядок обычный для всех: сначала в дежурку, потом на шмон. После всех бумажнопротокольных процедур — в камеру.
— Завтра утром за вами приеду лично, — прощается он. Его напарник морщит кривой нос от тюремного запаха, брезгливо фыркает, и оба спешно уходят.
Тюремный запах — смесь дихлофоса, махорочного дыма, параши, сырой плесени и еще бог весть чего — первым возвещает о том, что ты уже — в тюрьме. Не дежурный, не конвой, не кандалы. Над всем — запах. Он — как яд. Вдохнул его — и почувствовал себя по-другому. Все, что будет дальше, — пойдет само собой.
Определили в камеру № 2. На втором этаже в самом конце коридора. Сопровождает улыбчивый мент — старшина предпенсионного возраста, пропахший тюрьмой насквозь и навечно.
— Здесь песни петь нельзя, здесь надо сидеть тихо. Орать можно, если звать дежурного. Остальное — только в письменном виде. Хе-хе-хе...
Коридор длинный, грязный и вонючий. Местами вдоль грязных синих стен тележки, бачки с баландой, с торчащими из них огромными черпаками и горы алюминиевых мисок. Каждой вещи здесь — свое название. Миска — «шлюмка». Бачок — «флотка». Черпак — «разводяга». Коридорный дежурный — «попкарь». Остальное еще проще. Камера — «хата». Мешок с вещами — «сидор».
Открывают камеру. Вхожу. Дверь с грохотом и лязгом захлопывается. Ни нар, ни «шконарей» нет. Прямо в двух метрах передо мной возвышение, что-то вроде дощатой метровой сцены. Ничем не отличается от домашнего пола. Прямо на голых досках, подложив телогрейку под голову, лежит парень. При виде меня вскакивает, сонно продирая глаза.
— Здорово, — приветствую обитателя и кидаю мешок на доски.
— Здорово... Курево есть?
— Есть.
— Слава богу. А то уже уши пухнут.
Достаю сигареты. Садимся под решетчатым окном, привалясь спиной к стене, знакомимся. Его зовут Пермяков Александр. С виду — ровесник. Причина пребывания — валютные операции и какое-то хищение. Говорим, находим общий язык и даже общих знакомых.
Открывается «кормушка» — приехала баланда. Просунувшаяся в амбразуру физиономия вопрошает:
— Есть будете? Пайки заберите.
Следом появляется рука с полбуханкой хлеба. Сокамерник вскакивает, берет. За ней — еще одна. Два «шлюмака» с кашей, два с теплой, ржавого вида водой, именуемой — «чай». Кормушка с пушечным грохотом захлопывается. Это вместо — «приятного аппетита».
Еще долго не спим. Сокамерник разговорчивый и с довольно странной биографией. Его несколько дней назад привезли сюда из следственного изолятора — СИЗО № 1, то есть из тюрьмы. Почему, он не знает. Скорее всего, всплыли какие-то новые обстоятельства из уголовного дела. Там он три месяца сидел в камере № 38 на спецпосту. По его описанию — это третий этаж отдельного здания внутри тюрьмы. Содержатся там особо важные подследственные. Камеры маленькие — двух-четырехместные. Почти в каждой — подсадная утка. Держат тех, кто в несознанке, кто под особым контролем областного управления или в оперативной разработке. Словом, есть очень непростые пассажиры. Вместе с ним сидел в двухместке только один человек, очень известный в городе. Фамилия его Терняк.