Теперь (спустя много лет) Павел Алексеевич вынул бумагу и набрасывал письмо:
«…Опять просишь денег, но ведь нет их у меня, мать, нет. Сама знаешь: я не держу деньги. Едва-едва хватает на консервы и выпивку, пойми, без выпивки консервы тут не съедобны.
Поломанная нога еще болит, выступили мелкие язвы, бередят кожу и никак не заживают. Чешусь я все время — отворачиваюсь от людей и чешусь. Был тут один плевый врачишка, сказал, что, как снег, мол, выпадет и тепло совсем сойдет, тогда станет полегче. Посмотрим. Но только я думаю, что и врачишке, и моей ноге цена одинаковая — копейка.
Так и соседям скажи, и пусть не подзуживают тебя и не подначивают — нет у меня денег, сдохну я скоро, грудь хрипит, и голова к вечеру кружится, вот-вот, думаю, грохнусь на землю, а если наш брат падает, это конец. В руках еще есть сила, тем и держусь…»
— Вот и сговорились! — сказал в Усть-Туре начальник и что-то он еще долго объяснял, не подозревая, сколь знакомы Костюкову эти места.
Порушив нехоженость, чуть обжив и наведя людей на дело, Костюков вскоре уходил, а уж люди вытаптывали вслед за ним. В этом смысле он, пожалуй, и правда год от года все больше делался разрушителем, а черты его лица все больше приобретали как бы волчью жесткость. (Казалось, меж нетронутостью природы и жесткостью его лица существует ясная причинная связь.) Иногда ему мерещилось, что где-то за тайгой будут холмы и поле. Он словно бы видел холмы на закате — вершины краснели, как угли, а сами холмы были черны, как из черной бумаги, он хорошо это помнил.
Переговорив с усть-турским начальником, Павел Алексеевич вышел из конторы и захромал («Эй, хромай сюда!» — крикнули ему) к общежитию. Общага была одноэтажная; Павел Алексеевич вошел в строение и отыскал комнату по звукам гитары — наскоро опохмелившийся Витюрка играл и напевал романс:
Я встретил вас, и все былое
В умершем сердце ожило…
Он заразился от вертолетчика дурацким надрывно пришептывающим тоном и теперь будет пришептывать недели две.
— Ну что? — спросил Томилин.
А Павел Алексеевич, расслабляясь, потрепал его по плечу:
— В норме. Начальник велел нам сбивать бригаду.
— Пока ты с ним торговался, мы комнату подыскали. Как видишь, замечательная комната! Койка у окна — идет?
— Ведь знаешь, грудь у меня похрипывает.
— Ну, поменяемся!..
Как всегда на новом месте, Томилин был в восторге:
— …Сосед у нас, посмотри, какой замечательный! Вчетвером, конечно, тесновато, но назад не вернешь: уже и бутылку распили, познакомились — мужик милый!
Павел Алексеевич посмотрел на «милого» мужика — тот сидел на своей койке и под взглядом Павла Алексеевича съеживался. Он становился меньше плечами и телом, он ссыхался, а Павел Алексеевич ждал, когда сработает память: мужика он уже встречал.
— Здрасте, — кашлянув, произнес сидевший на койке и робким голосом наконец выдал себя: конечно, воришка Комов.
Круг геологов, вертолетчиков, работяг и поварих рано или поздно становился узок, люди мало-помалу уже повторялись, и, быть может, не Комов раздражал сейчас Павла Алексеевича и даже не то, что он вор, а само повторение. Павел Алексеевич не стал шуметь. Павел Алексеевич выждал, он послал Томилина посмотреть, что тут за продуктовый ларек и что за люди, — Томилин ушел. Витюрка не мешал, щипал гитару, пребывая в опохмельном блаженстве. В открытое окно пахнуло летом. Павел Алексеевич шагнул к Комову и негромко сказал:
— Собирайся.
— Да я… Павел Алексеевич… дружок, простите меня. У меня ж это редко…
Павла Алексеевича просьбы не трогали: очень возможно, что Комов был больной и не мог время от времени с собой и своим пороком справиться, но, возможно, что он просто-напросто хитро и осторожно высматривал свою минуту, — Павел Алексеевич допускал и вариант дурной, и вариант жалкий, однако в разницу вариантов вдумываться не желал. Он помнил, как Комова били; он помнил, как хлопотно было сдерживать разъярившихся работяг.
— Собирайся, — повторил Павел Алексеевич. — И иди прямо к вертолетам — ты меня хорошо понял?
Комов суетливо хватал вещь за вещью — он собирался, он что-то негромко бубнил, нет-нет да косясь на старого знакомца. Они мешали друг другу: Комов знал о Павле Алексеевиче, а Павел Алексеевич знал о Комове, однако козырь Комова был мельче, был бит, и никаких перемен тут быть не могло. Комов встал, подхватил рюкзак. Вздохнув, как вздыхают перед дорогой, он жалковато кивнул Павлу Алексеевичу и исчез. Витюрка проснулся от хлопнувшей двери и вновь в полузабытьи пощипывал гитару: «Я встретил вас, и все былое в умершем сердце…» Рядом с Витюркой, на газете, горбилась буханка хлеба и консервные банки, одна на одной.
Павел Алексеевич вышел — Томилин восседал на крыльце общежития, у самого входа. Вокруг Томилина были люди — человек восемь, прослышавшие о бригаде, они уже крутились и вились около.
Павел Алексеевич взял из рук Томилина список:
— Кого это ты набрал?
— Все как надо, Павел. Все как ты любишь. — Томилин охотно сдал полномочия.
Но было не все как надо — Павел Алексеевич начал вычеркивать. Люди, сообразившие, что Томилин никакой не бригадир, мигом столпились вокруг Павла Алексеевича. Жарко дышали. Говоря вразнобой и настырничая, они уже порядком нервничали. Они заглядывали через плечо, один особенно базарил. «Я техник! — выкрикивал он. — Техник и хочу быть техником!» — а Павел Алексеевич ему объяснял: техники не нужны.
— Куда же мне теперь деться?
— Куда хочешь.
Тот замялся:
— Я на заводе работал… техником работал.
— На твой завод мне наплевать. Каменщиком пойдешь.
Второй, что размахивал трудовой книжкой, твердил, что он экономист. Но и ему деться было некуда.
— Каменщиком, — сказал Павел Алексеевич, сделав пометку в списке.
Когда вернулись в комнату, Томилин закатил вдруг истерику — он увидел опустевшее место Комова: «Ты выгнал его? Выгнал? — И Томилин пустился в громкий жалостливый крик, с ним бывало такое. На новом месте Томилина всегда распирал восторг, переходивший в шумную симпатию к самым случайным людям. Это длилось день-два. Он был готов всех любить. Он как бы начинал жизнь заново. — Хороший человек был — зачем, Павел, ты его выгнал? Он мне понравился, такой милый мужик, тихий…»
— Заткнись.
Витюрка вмешался:
— Да бросьте лаяться на новом месте.
— Но, Витя, мы же по душам поговорили. И бутылку с ним выпили…
Витюрка остался рассудительным:
— Если уж мы меж собой будем лаяться, что будет?.. Вы заметили: здесь одни сопляки вокруг — нас только трое взрослых.
— Почему трое?.. А поварихи? — И Павел Алексеевич кивнул в сторону Томилина.
— Издеваешься! — Томилин, взвизгнув, кинулся с кулаками.
Павел Алексеевич несильно оттолкнул, а оступившийся Томилин потерял равновесие и плюхнулся на собственную кровать. Те двое засмеялись, а Томилин затравленно вскрикнул. Он вскрикнул тонко, как осенняя чайка. Место было новое, и кровать была новая, но жизнь старая; суровые и деревянные приятели так и остались суровыми и деревянными — не понимали его. Именно от бессилия, от невозможности понять их и объяснить им себя Томилин ткнулся в подушку лицом, вцепился в нее руками и заплакал, нервный и слабый человек.
Павел Алексеевич, усмехнувшийся и мигнувший Витюрке: проследи, мол, за нашим чудиком, отправился «потоптаться на стройке», однако, вскинув от подушки злое, заплаканное лицо, Томилин успел крикнуть вслед:
— Издеваешься? Людей гонишь?.. Погоди — скоро сам побежишь…
И еще крикнул:
— Сам без оглядки помчишься… В пятой комнате парень уж больно личиком на тебя смахивает, не сынок ли твой?
Павел Алексеевич был в дверях, уже закрывал за собой дверь, но и в еле заметную сжимающуюся дверную щель слова протиснулись и нагнали, сердце екнуло. Сыновья преследовали Павла Алексеевича куда злее, чем женщины.
* * *
Спокойствия ради, а также учитывая, что всегда лучше знать, чем не знать, Павел Алексеевич, конечно, уже не мог не зайти в пятую комнату. Он шел по коридору — глядел в окна, что с правой стороны. Он шел, и сердце скисало, как, вероятно, скисало оно у Томилина, когда тот уткнулся лицом в подушку. Он почувствовал себя пустым. Усть-Тура, давно забытая и потому вроде бы свежая, диковатая, разом потеряла свою новизну.
— Можно? — Павел Алексеевич толкнул дверь. Парень был один, валялся в сапогах на кровати.
Валявшийся не был сыном Павла Алексеевича, это было видно. Но его соседи по комнате дружно отсутствовали, что и настораживало, так как сыновья обычно держались вместе и преследовали Павла Алексеевича стаей. Помедлив в дверях, Павел Алексеевич на всякий случай спросил — хоть что-то нужно было спросить: