Спокойствия ради, а также учитывая, что всегда лучше знать, чем не знать, Павел Алексеевич, конечно, уже не мог не зайти в пятую комнату. Он шел по коридору — глядел в окна, что с правой стороны. Он шел, и сердце скисало, как, вероятно, скисало оно у Томилина, когда тот уткнулся лицом в подушку. Он почувствовал себя пустым. Усть-Тура, давно забытая и потому вроде бы свежая, диковатая, разом потеряла свою новизну.
— Можно? — Павел Алексеевич толкнул дверь. Парень был один, валялся в сапогах на кровати.
Валявшийся не был сыном Павла Алексеевича, это было видно. Но его соседи по комнате дружно отсутствовали, что и настораживало, так как сыновья обычно держались вместе и преследовали Павла Алексеевича стаей. Помедлив в дверях, Павел Алексеевич на всякий случай спросил — хоть что-то нужно было спросить:
— У вас тут свободной койки нет?
— Нет. Занято.
Павел Алексеевич еще спросил:
— А кто здесь поселился?
— Не знаю.
— А сам откуда?
— Чего тебе надо, дядя? — грубо рявкнул тот. — Чего ты такой любопытный?
— Да так.
— А то ведь я за «так» и вломить могу.
Парень был не в духе.
Павел Алексеевич пошел на стройку — дорога была скверная, а подвозы еще хуже. (Зато карьер, где брали глину для кирпича, обнаружился почти рядом.) Ели застыли.
Летом смиришься с чем угодно, и с плохими дорогами тоже. Скопившееся тепло дня просилось в душу, хотелось расслабиться. Верхний, верховой ветер, ровный и сильный, не издерганный сменой гор и долин, не порывистый, налегал на макушки деревьев, топорща иглы, — там начиналось натяжение, от которого дерево мало-помалу гнулось, пружинило, а ближе к комлю, недвижное, как колонна, огромное, дерево начинало звенеть дрожью, петь.
Но расслабиться не удалось: помешали. Возле Павла Алексеевича (заметив, что на стройке человек кружит в задумчивости, и быстренько смекнув) появились и теперь вышагивали рядом три девчушки в перемазанных и перелатанных джинсах, пошептались, похихикали и, наконец, осмелев, стали напрашиваться: «Товарищ бригадир, как вас зовут?.. Товарищ бригадир, не возьмете ли нас?» — а Павел Алексеевич ответил им, недовольства не пряча: бригада укомплектована, да, полностью. (Нужнее были мужчины, этих горожанок он всегда найдет.) Девчушки еще сильнее заулыбались и засверкали глазами, девчушки на ходу закурили; зная свое просительное дело, они не отставали:
— Ну, товарищ бригадир, ну не будьте сукой… Ну никто ж нас не берет!.. Мы работать хотим. Мы, знаете, откуда приехали!..
Павел Алексеевич знал, откуда они приехали, или почти знал.
— Идите на кухню.
— Были. Там занято все. Тетки нас лопатами прогнали…
Девчушки приотстали, но все еще шли.
Обойдя карьер, Павел Алексеевич уже возвращался, вокруг притихло, и тут сердце Павла Алексеевича, поплыв, екнуло второй раз, — у зеленой стены ельника, камень камнем, как будто он стоял здесь и осенью, и зимой, и в весеннюю грязь, возник Василий.
— Здорово, батя! — Василий стал заметно плечистее, здоровее, а лицо сделалось квадратным, как у его матери якутки. В глазах еще была, теплилась детскость, но никакой детскости не было в том, как он стоял. Он не переминался с ноги на ногу. Он стоял как каменный столб. Каким следом он разыскал Павла Алексеевича, было неясно, но было ясно, что разыскал и что очень этим доволен.
Целоваться он не лез — пожал руку. И с ходу грубовато сказал:
— Я на мели, батя, дай-ка для разбега деньжат.
* * *
Привычка упрощала, не первый раз Василий ловил Павла Алексеевича и не первый раз выбирал у него деньги. Дело было из налаженных: он выбирал сколько мог, а мог он много, и надо было бы озлиться однажды, обрубить и пресечь, однако и Павел Алексеевич не всегда и не все мог обрубить и пресечь. Своя слабинка, все более определяющаяся и обнаруживающаяся с годами, отыщется у всякого. Мало чего в жизни Павел Алексеевич конфузился или стеснялся, как конфузился и стеснялся рыщущих за ним следом сынков. Даже не конфузился, нет, однако делалось ему от их неунывающего вида тоскливо и муторно, — сложное чувство. Когда-то он платил алименты, теперь он платил неизвестно что.
— Держи.
Павел Алексеевич дал ему пока двадцать рублей: знал, что начало — это начало. Василий тоже знал.
— Маловато, батя. Мог бы дать больше, а?
И он тут же начал валять ваньку:
— Я, батя, хочу быть таким же романтиком, как ты. Настоящим таежником! — Он обернулся к нагнавшим их девчушкам. Он любил, чтобы слушали. Как и всегда, он тотчас приобщил окружавших к своему полуглумливому трепу. — Ну-ка поглядите, какой у меня папаша! Вот вам таежник! Настоящий! А ведь еще ничего мужик, а?
Он засмеялся:
— Однако держите с ним ухо востро… Знаете, сколько он нас наплодил!
— Я ведь дал тебе денег, — криво усмехнулся Павел Алексеевич, — заткнись же, ей-богу.
— …Однако очень мне хочется быть романтиком, как ты! — не умолкал Василий. Отчасти и впрямь восхищаясь отцом, вскрикивая, хлопая себя ладонью по ляжке, он перечислял, сколько исхожено рек и гор (Урадная, Борзунь, Серебрянка, Усаяк — когда-то Павел Алексеевич перечислял их маленькому Василию и его неморгающей матери, теперь, спустя много лет, слова возвращались), Василий перечислял, Василий с жаром рассказывал, как много бродяжил Павел Алексеевич, какую носил с собой коллекцию камней, алтайских амулетов, старинных гребней, монет, вывороченных вместе с землей тупым ножом бульдозера. Захлебываясь в болтовне, Василий умолчал лишь о том, что все амулеты и камни давным-давно растерялись и растаяли вместе с молодыми годами Павла Алексеевича, и теперь взамен растерянного ничего не было, как не было ничего взамен молодости. — Я тоже буду таким, как папаша! — закончил Василий.
Девчушки в латаных джинсах захихикали. Они так и держались стайкой. Игривые, они не забыли цель и, едва дождавшись, когда Василий замолк, вновь заулыбались Павлу Алексеевичу, заговорили наперебой:
— Мы вас любим, Павел Алексеевич, — к нам приходите в гости, мы в восьмой комнате.
— Приходите в восьмую, мы вас чаем напоим с вареньем, а вы нас в бригаду возьмете!
Щебеча, они смелели. Они все больше оживлялись, смеялись, и едва ли они разделяли, чтобы властвовать, когда косились на Василия.
— Приходите, — сказала рослая, — к нам в восьмую и влюбляйтесь, в кого хотите влюбляйтесь, не из пугливых мы, а вот сынка вашего с собой, пожалуй, не приводите, мешать будет, болтун…
— Сынок-то грубоват, — добавила самая маленькая из них и самая беленькая. — И не породистый. Куда хуже отца!
— Ну, вы! — взревел Василий, любивший покуражиться, но над собой насмешек не терпевший. — Ну вы, хохотушки! Вы сначала узнайте, не ваш ли он, однако, отец, не с папашей ли в жмурки играете!
— Дурачок!
— Какой он глупый!..
Павел Алексеевич молчал.
Балагуря, сошли с дороги и свернули к общежитию. Там стоял Георгий — он караулил Павла Алексеевича надежности ради у самого входа, и, конечно, Павел Алексеевич заметил и узнал его сразу, как замечают и узнают ожидаемое.
— Вот он, веду! — заорал Василий брату издали. Они были от разных матерей, но они часто и охотно держались вместе, когда им нужны были деньги.
— Молодец, Васька! — с расстояния и весело закричал Георгий. — Привет, отец. Потрясем мы тебя маленько — ты уж нас извини.
— Да я уж потряс его для начала — пусть в себя придет.
И оба захохотали.
Подошли к общежитию — на крыльцо спешно вышел, выскочил Томилин в сморщенном и слежавшемся пиджаке: бедняга не был злопамятен и уже терзался, что накликал Павлу Алексеевичу появление его бедовых сынков. Жестом он показывал: я, мол, не виноват.
Те приостановились. Закурили. Василий и Георгий, не теряя и не расплескивая веселых минут, заигрывали с девчушками: они говорили, не выпить ли им вместе, сейчас же. В приманку они обещали, что Павел Алексеевич примет девушек в бригаду, непременно, и сегодня же примет! И как это он может отказать, если они, сыны, этого пустяка пожелают!
— Да мы его сейчас за жабры возьмем, — распинался Георгий, — как это он таких красоток не примет?!
Василий уже подмигивал им, полукровка, он сделался вдруг красивым, он улыбался и вторил:
— Мы можем!.. Мы все можем!
Томилин прошелестел негромко и ядовито Павлу Алексеевичу: «Ну как?» Он понимал, что тому несладко, но теперь он хотел сказать больше: ему, Томилину, тоже будет несладко, пока жизнерадостные вымогатели не улетят, пока он не увидит эти рубленые лица через плексигласовое стекло вертолета. «Ну как, Павел?» — еще раз спросил он, теперь уже готовый сочувствовать.
— Хреново, — сказал Павел Алексеевич.
Глаза Томилина вмиг налились жалостью, голос дрогнул:
— А ты думал, Павел, только мне бывает хреново.