Беляева "Голова профессора Доуэля" не читал я на таком едином дыхании, как стенограмму этого доклада кремлевского болтуна, интригана, авантюриста и прожектера, великого освободителя миллионов советских рабов, пионера демократических преобразований в России
Никиты "Кукурузного"!
Я, как и большинство советских и антисоветских людей, не понял тогда еще ничего. Но одно стало ясно: к прошлому возврата уже не будет, родителей, как и тысячи других несчастных узников, реабилитировали навсегда.
Я еще не понимал, что и погубили их – тоже навсегда.
Прошло совсем немного времени, и весь личный состав полка – за исключением разве что тех, кто находился в суточном наряде – собрали в одной из казарм, и два-три офицера, сменяя друг друга, чтобы не пересохло в глотке (но все равно варварски перевирая слова) прочитали нам вслух этот доклад. С тех пор едва ли не вплоть до
"перестройки" у "нашего родного ленинского ЦК" вошло в обыкновение по разным поводам посылать народу такие вот "откровенные" письма: о прорыве в сельском хозяйстве, "походе за качество продукции", о пьянстве и хулиганстве, о необходимости срочного технического прогресса "на современном этапе", обострении идеологической борьбы
"на международной арене" и т. д., и т.п. С течением времени становилось все более ясно: каждый из поводов, вызвавших руководство на откровенность с народом, гораздо значительнее и катастрофичнее, чем изображается в этих "закрытых письмах". Почему-то в течение всех этих лет такие документы выпускались всегда в розовых корочках, и у меня сочинилась такая строка:
Полуправда в розовой обложке…
Дальше я ничего не придумал, да и нужно ли?
Очень еще далеко было до осознания всей глубины того провала, в котором находилась страна. Многие и по сей день ничего не поняли и сваливают все беды на "трех мужиков", которые, собравшись в охотничьем домике Беловежья да приняв там для храбрости по доброй чарке, выполнили заказ проклятых имперьялистов из Цэ-Рэ-У Сэ-Шэ-А и распустили "созданный волей народов великий могучий Советский Союз".
Глубинные причины развала: утопичность идеи, невозможность отстоять ее каким бы ни было путем, в том числе и внеэкономическим принуждением масс, жесточайшим, неслыханным террором, неизбежное при этом появление у власти и все большее торжество самых мерзких и своекорыстных, глупых и бессовестных человекообразных не осмыслены многими и сегодня.
А истина – именно в утопичности великой мечты человечества о всеобщем рае. Мечтает ли человек стать Богом или хотя бы ангелом?
Вряд ли кто-нибудь хоть слегка рассчитывает на это. А создать земной рай – вознамерились. Нелогично!!!
Сосредоточенные и помрачневшие, шли мы строем с того собрания в нашу землянку-каптерку. В это время у нас опять помкомвзводом стал
Гена Фетищев. Он ли произнес те запомнившиеся мне слова? Да нет, кажется они вырвались у молчаливого, добродушного, но и вспыльчивого
Витьки Андреева. Но само это пророчество помню четко: – Скоро Маркса разоблачат! -сказал кто-то из них, потемнев лицом.
А ведь, право, так, в конце концов, и случилось…
Глава 32.Отпуск с выездом на родину
Лето и осень 1955 года ознаменовались для меня двумя счастливыми событиями, ярко озарившими будни моей военной службы. Первое – приезд Инны, наш запоздалый "медовый месяц" (календарный пришелся на последнюю студенческую сессию, мы его совсем не распробовали, а вот теперь это был настоящий "месяц в деревне" – с приключениями, неожиданными трудностями, их счастливым преодолением, с поездкой в
Ворошилов-Уссурийский "для сопровождения жены", с молодой и пылкой любовью.
А уже осенью вернулась мама, и мне дали отпуск для свидания с нею. Прошу оценить щедрость советской власти: продолжительность отпуска – десять суток, да еще двадцать – дорога в оба конца страны!
Перед моим отъездом парторг капитан Андреянов сказал:
– Каждый отпускник все хитрит: как бы дома побыть подольше, справки всякие себе добывают… Но ты-то, верю, обманывать не станешь.
Я уверенно пообещал: не стану, вернусь во-время.
В Ворошилове на вокзале познакомился с попутчиком – младшим сержантом Колей, вместе влезли в солдатский бесплацкартный вагон, заняли места. Долгий сладкий путь домой, предвкушение встреч, на станциях – особенно крупных – осторожничанье: не попасться бы на платформе патрулю, не сесть бы по пути на "губу". В Чите, помню, хотел выскочить – купить чего-нибудь вкусненького, но лишь высунул нос из вагона – заметил вдали офицера и двух солдат с красными повязками на рукавах и… как мышь, кинулся на свое место.
Зато в вагоне была полная свобода. В одном с нами отсеке ехал матросик с Тихоокеанского флота, а еще – юная и прехорошенькая синеглазка, которую родители усадили в вагон на маленькой станции где-то в Сибири. Усадили – тайно от всех жителей своего маленького поселка: там в нее смертельно влюбился местный уголовник, не давал ей проходу, дико ревновал, и мама с папой решили отправить дочку от греха подальше к родственникам в Челябинск, чтобы спасти от его преследований, от вязкой, докучливой и опасной уголовной любви.
От него-то, возможно, и уберегли, а вот от матросика – не очень: уж так эта парочка быстро спелась, так страстно целовалась… Нашел себе "объект" и младший сержант Коля: стал ухаживать за еще одной пассажиркой нашего купе – спокойной молодайкой, ехавшей к мужу в какой-то из попутных городов. Из нас троих, служивых парней, держащих путь в одной и той же вагонной ячейке, лишь я остался без пары, но ведь мне и не положено: к жене еду!
Однако где-то под Тайшетом на меня положила глаз влезшая на очередной станции разбитная бабенка. Не в меру говорливая, она сообщила всем нам, что возвращается со свидания с мужем, отбывающим срок в лагере. Вульгарная донельзя, все рассказывала о том, как у них в городке дразнят бурят: называют почему-то "налимами" и ладошки складывают лодочкой, показывая: "Налим, налим…" Меня, по-еврейски чувствительного к любому проявлению национальной травли или недружелюбия, внутри передергивало от этих шуточек. К вечеру Коля притулился к своей молодке, матросик – к своей девушке, а скуластая блядь (кстати, сама сильно смахивавшая на бурятку) стала усиленно со мной заигрывать – кидалась с верхней полки подушками… Явно ей не повезло: я остался равнодушен к ее кокетству.
Утром, проснувшись, мы ее не обнаружили: сошла ночью на какой-то станции. Но Колина молодушка недосчиталась своего чемодана, в котором и деньги лежали… На очередной узловой станции сходила в отдел железнодорожной милиции – подала заявление…
Без дальнейших приключений приехал я в Харьков, встретился с мамой, с женой, с родней и друзьями. И дальше все десять дней отпуска прошли в сплошном тумане. Смутно помню, что каждый день бывал у кого-то в гостях. А к последнему дню у меня невыносимо разболелся зуб. Пришлось идти в гарнизонную стоматологическую поликлинику, там мне положили в зуб мышьяк и велели явиться через день.
– Да ведь у меня отпуск кончается…
– А мы тебе его продлим, – легко предложил майор-стоматолог. Я был вынужден согласиться. Со справкой из поликлиники являюсь к военному коменданту. Тот прочел справку и – издевательски-недоверчивым тоном:
– Что, зубки болят?
Явно не поверил, что болят на самом деле. Но на отпускное удостоверение пришлепнул печать: "Отпуск продлен на четверо суток".
Правильно сказано: "Не клянись!" Не оправдал я надежд парторга.
Тот мне так и сказал:
– Я-то думал, хоть ты химичить не будешь…
Пытался я его заверить, что, действительно, у меня зуб болел ужасно, однако он так и не поверил.
Время от времени – и довольно часто – то одна, то другая батарея нашего полка вместе с ротами соседнего танкового выезжали на учения.
Сколько помню, тема разрабатывалась одна и та же: "Марш танковой дивизии в предвидении встречного боя". Нам эту тему "доводили" (так, пренебрегая стилистикой, говорят в армии), объясняли в общих чертах боевую задачу. Но всегда как-то так выходило, что задача сама по себе, а мы, солдаты, сами по себе, совсем от нее отдельно, и наши ближайшие задачи никак не сопрягаются с той, объявленной. Недаром в батальных романах хороших писателей война генеральская и война солдатская выглядят по-разному.
Как правило, выезд на учения начинался одинаково: с тревоги. Вот первая в моей жизни: только что начался воинский учебный год (то есть это был декабрь 1954-го), мы всем взводом находимся в нашем учебном классе – глинобитной каморке, примерно за километр от казармы, и вдруг в класс прибегает долгоносый "младшой" нашего взвода – Гришин. Ворвался, запыхавшись от бега по морозу, жарко выдохнул:
– Тревога!
И все мы, после продлившегося долю секунды осмысления этого
(грозного для нас, "фазанищ") слова молча и дружно высыпали на улицу и что есть сил побежали к казарме. Каждый знал назубок свои обязанности: во-первых, отвязать распяленный на лямках под сеткой нижней кровати вещмешок; во-вторых, получить из пирамиды