— Гавно это все… — вздохнула она, и Стаканский вдруг ошарашенно подумал: да знает она — и о бабуле, и о Майе, мальчиках, более того — Майя она и есть…
— Давно это все… — томно вздохнула Анжела, — Известно… Ты бы сварил мне что-нибудь новенькое, крепкое…
Стаканский осмелел, встал, прошелся с бокалом по кухне, прицелился на ее гладкую, удивительно выгнутую спину и, зажмурясь, опустил руку ей на плечо. Анжела вскочила.
— В чем дело? — «в» она произнесла как «ф», запахло чем-то уголовным… Стаканский, решив, что отступать поздно, неловко сгреб девушку в охапку и стал целовать, Анжела отпрянула и залепила ему крепкую пощечину.
— Идиот. Я вовсе не это имела… Дай-ка мне одеться.
Он двинулся за ней по коридору, тускло мыча. В этот миг раздался бодрый хруст ключей, и в дверь ввалился отец — весь мокрый, пахнущий весной. Анжела, почему-то испугавшись, пробежала обратно на кухню. Стаканский был благодарен такому сплетению событий.
— Вина бухнешь?
— Отнюдь, — сказал отец, потирая ладонями.
Анжела сидела, скрестив руки на груди и нервно болтала ногой. Она все еще переживала внезапный натиск мужчины.
— Вот познакомься, это…
— Клава, — быстро сказала она. Стаканский улыбчиво кивнул, делая вид, что рад такой остроумной шутке.
— Боря, — сказал отец, оценивающе осматривая бутылку на столе.
Стаканский налил, и все трое выпили. Отец взял с тарелки самый большой бутерброд и откусил сразу половину.
— Ужас хочется есть, — пояснил он с полным ртом.
— Я тоже ужас как люблю поесть, — сказала Анжела, схватила бутерброд и куснула, испустив звериное рычание.
— Девушкам это полезно, весьма… — отец понимающе закивал ей, вдруг улыбка застыла на его лице, глаза стали медленно вылезать из орбит.
— Что вы! — оживляясь, продолжала Анжела. — Я, бывает, съедаю целые горы бутербродов, такой на меня нападает жор, свиняк, я не могу остановиться, на пузе можно играть, как на церковном барабане… Что с вами? Эй!
Отец медленно кренился на бок, превращаясь в какого-то пучеглазого рыбного человека, изо рта повалили пережеванные куски хлеба и колбасы, Стаканский кинулся к нему, но тут надломилась, словно была подпилена, ножка табуретки, и оба рухнули на пол.
– Боже! – Анжела хлопнула себя по щеке, будто убивая комара.
«Скорая помощь» прибыла минут через сорок, Стаканский трижды звонил, и развратный старческий голос безразлично отвечал: «Едуть», Анжела, вся в слезах, обтирала лицо отца мокрыми полотенцами, санитар споткнулся в дверях, он был вдребезги пьян, другой держался лучше, но от него густо несло перегаром, молоденькая докторисса виляла ягодицами, откровенно смотрела на Стаканского, говоря глазами: я лучше, чем эта твоя, и будь сейчас другие обстоятельства… Вдруг все исчезло, словно кончился фильм — отца увезли, и они остались вдвоем, на той же кухне, вернувшись к остывшему кофе.
— Метро уже выключили, — сказал Стаканский.
— Дай мне бабок на тачку.
— Понимаешь, у меня, к сожаленью… — он врал, конечно.
— Придется остаться, — вздохнула Анжела. — Есть чистое полотенце?
Он дал ей махровое, огромное, Анжела закуталась, как в сари и, морщась от боли, расчесала перед зеркалом волосы.
— Шо ты на меня так смотришь? Я сейчас лягу.
— Со мной?
— Ага. Именно сегодня, кретин, — она томно потянулась, показав небритые подмышки. — Я, между прочим, не говорю тебе ни «да» ни «нет». Но не вздумай доставать меня сейчас.
Стаканский слышал, как Анжела легла и выключила свет. Время остановилось. Стаканский лежал, скрестив руки на груди, и умолял кого-то, чтобы тот послал ему сон, но Он как назло напускал все более ясное ощущение мира, Он смеялся, кокетничал, скакал, сверкая глазами, на карнизе… Всего лишь в нескольких сантиметрах бумаги и алебастра, за тонкой стеной — Стаканский слышал дыхание и сонные стоны женщины, далее слышал скрипучий полз последнего лифта по шахте, слышал устойчивый кап воды в ванной… Ему сильно хотелось пить, он прошлепал на кухню, попил и подумал о сверчке за холодильником, сунул туда щетку, вдруг выбежала и метнулась под батарею мышь, он беззвучно приоткрыл дверь отцовской комнаты, Анжела ровно спала, Стаканский сел на пол, осторожно приподнял край простыни и увидел ее грудь, тепло разлилось в паху, он коснулся языком ее крупного соска, женщина потянулась во сне и задышала чаще, Стаканский влез на кровать, Анжела сонно обняла его ногами, вероятно, принимая за другого, но ему уже было все равно, в паху завертелась шаровая молния, я знала, знала, что ты придешь, но тут все объяснилось, хотя можно было догадаться и раньше, когда появились сверчок и мышь: в комнату вошел Гиви и значительно поставил на стол банку вазелина, крышка приоткрылась и вазелин сверкнул в щелочке маленькими острыми глазами, солнце залило комнату, Стаканский вспомнил, что во сне на месте Анжелы была та, с торчащими ягодицами, докторисса, постель была липкой, около часа он ходил на цыпочках, чтобы не разбудить девушку, затем его стало беспокоить какое-то несоответствие деталей, например, не было в прихожей Анжелиных сапожек, он тихо приоткрыл отцовскую дверь: кровать была аккуратно застелена, пуста, все часы в доме встали без пятнадцати два, он позвонил и узнал время — без пятнадцати девять — он набрал номер больницы и ему, после долгого шелеста бумаги, сказали, что отцу уже немного лучше.
Больница производила впечатление сложного, разветвленного общественного туалета, Стаканский не хотел видеть отца, смерть прошла между ними и просто заглянула в глаза, ему было стыдно и больно, что отец умрет, а он будет жить на Земле десятки лет потом, и отныне его улыбка станет фальшивой, и отец увидит его мысли.
Двигаясь по темному коридору, переполненному кроватями, где стонали и метались бледные старики, когда-то так любившие жить, Стаканский изнывал от скорби и ненависти, а через тридцать три года, в госпитале на окраине Вероны, в небольшой палате, полной света и воздуха, он сам умирал под морфием, и нестерпимо чесались руки, и его рыжая красавица-дочь, быстроногая наследница Анжелы, тридцатилетняя увядающая женщина, стыдливо гладила его седые волосы, приговаривая: ничего, ничего, папенька, да, я лгу, я бессовестно лгу, никто не сможет спасти тебя, никто, никогда, не… Замечательный прием для романа — строчный прыжок через целую жизнь, библейская ассоциация, какая пошлость, известный художник умирает в эмиграции, проклиная Родину, и причем тут госпиталь, какая тогда будет война? — Стаканский свернул за угол, в неожиданно солнечный коридор, и увидел впереди хорошенькую медсестру, чем-то похожую на Анжелу и, приблизившись, понял, что это Анжела и есть — в белом халате напрокат… Казалось, ей будет к лицу любая одежда, даже милицейская форма.
— Маленький инфаркт, — сказала она, как всегда, не тратя времени на приветствие, словно в бестселлере Чейза, — Он тебя ждет. У тебя прекрасный пахан, ты его не ценишь. Мы очень разнузданно поболтали. Проводи меня чуть.
Он вывел ее на улицу, его неприятно поразило, что она пришла, как своя, как сестра, впрочем, это было вполне естественно — ведь она росла без отца, он подумал, что совсем еще не знает ее, видит в ней только женщину и обещание счастья, ее эротическое сияние… На крылечке он чмокнул ее в щеку, совсем уж будто родную.
— Я позвоню.
Он долго смотрел ей вслед, фантазируя. Его голова поднялась высоко в воздух, на тонкой жилистой нити мечтательно покачиваясь среди крыш, вдруг он понял: что-то не так… Ах да! Анжела! Ты забыла оставить казенный халат, Анжелика! — но она уже не слышала, из живой, источавшей тепло женщины превратившись в далекую белую моль.
Отец был бледен. На тумбочке в бутылке из-под молока цвела крупная алая роза, символизирующая Анжелу.
— Хорошая у тебя подружка, добрая, — проговорил отец.
— Было бы странно, если б я выбрал плохую и злую, — парировал Стаканский, мельком подумав, что может быть и в эти годы заглядываются на девушек.
— Да-а, — протянул отец, устраивая голову на ладонях. — Вот и меня кондратий хватил…
— Я вас слушаю, — вдруг высунулась с верхней кровати чья-то полуседая, полулысая голова.
— Кондрат Михайлов, известный театральный критик, — сказал отец. — Недавно написал блестящую статью о балете «Чевенгур».
— Полноте, Марк Спиридонович, это лишь маленький кирпичик в фундаменте мироздания.
— Марк Спиридонович? — почтительно прошептал Стаканский.
— Да, будьте любезны, — послышался звонкий голос с кровати у окна.
— Старик глуховат, — пояснил отец. — Как видишь, я тут уже основательно обжился. Это, сам понимаешь, Марк Норштейн, известный политолог, депутат Государственной Думы, — пояснил он в скобках.
Палата была густо заселена пожилыми мужчинами, это все были писатели, с особыми, только писателям присущими лицами — таинственная матовая бледность, красивая искрометная седина… У каждого был маленький блокнотик, и они быстро-быстро писали, иногда посматривая в потолок, и у отца был блокнотик и такая же, как у всех, рублевая шариковая ручка, и поэтому становилось его еще более жалко…