— Подожди, дорогой… Свояк! — Гиви унижено шел за ним, хватая за полы. — Цоликаури, Эрети, Эякуляти!
Стаканский свернул на лестницу и побежал. Гиви неотступно следовал за ним, гнусаво канюча. Стаканский прогромыхал по ступеням, слыша за собой умоляющий шепот. Он был на две головы выше, этот Гиви, но из-за своей чудовищной полноты с трудом поспевал за ним. Стаканский толкнул тяжелую жестяную дверь и оказался в подвале – зеленоватым светом залитая лестница, ведущая глубоко в землю, была единственной возможной дорогой, и он бросился по ее скользким ступеням, пробив еще одну дверь, оказался в туннеле, где неровно горели разноцветные фонари и поблескивали рельсы. Огромная крыса скользнула меж ног, обдав его зловонным звериным теплом, Стаканский побежал по шпалам, задыхаясь, Гиви грузно двигался за ним… Стаканский, хоть и имел более длинные ноги, был менее вынослив, поэтому расстояние между ними медленно, терпеливо сокращалось. Они пробежали мертвую, слабо освещенную в этот ночной час станцию «Арбатская», в зоне «Площади революции», где горбатые скульптуры с мерзким скрипом шевелили конечностями, они шли шаткой спортивной ходьбой, а под «Курской» – ползли, цепляясь за мокрые стены и осклизлые кабели. Стаканский чувствовал, как Гиви дышит ему в шею, слезы лились из его глаз, вдруг он ясно ощутил себя спящим в собственной кровати: тикали часы и капала на кухне вода – голенький, в трусиках, в маечке – и нет никакого Гиви, но чем отчетливее было это видение, тем гаже было возвратиться в реальность, где Гиви, уже не дыша, но клокоча большим горлом, настиг его, повалил на шпалы и, стеная от наслаждения, изнасиловал.
Выбравшись через вентиляционный люк, после полной ночи мрачного блуждания по трубам, мучительной истерики без единого зрителя, поистине героического, гладиаторского сражения с гигантскими крысами, из которого он, к несчастью, вышел победителем, — Стаканский долго мылся в общественном туалете на Николаевском вокзале, сдирая пятна дегтя с локтей и колен. Он приехал в институт часом раньше и ждал Анжелу на лавочке за мусорными ящиками, несколько раз его бросало в какой-то зыбкий, патологический сон, где ненавязчиво менялись времена года, падал снег, падал тополиный пух, наступала незаконная ночь, наконец — сумочкой рисуя в воздухе любопытную радугу — из-за угла выбежала Анжела, остановилась, подняла ножку и через плечо глянула на свой каблук. Стаканский двинулся к ней, улыбаясь. Вместо приветствия девушка молча протянула ему туфельку: почини.
Стаканский извинился, что не зашел вчера, как было указано, стал витиевато объяснять, что ошибся комнатой, долго блуждал, вероятно, перепутал номер… Анжела странно смотрела на него исподлобья, он вдруг подумал, что перед ним другая девушка, всего лишь похожая на ту.
— Анжела, — сказал он.
— Я самая. Уже семнадцать лет с хвостиком. А ты-то кто?
— Ну как же? Вчера…
— Вчера не сегодня. Ах-да, припоминаю! — она весело хлопнула его по плечу. — Забавный тип. Какую-то фигню порол про водокачку… Спасибо, — она бережно приняла подлеченную туфельку.
— Давай встретимся сегодня вечером, — как можно беспечнее проговорил Стаканский, — пойдем куда-нибудь…
— Нет. Сегодня я занята.
— А завтра…
— И завтра. Если девушка говорит, что она занята, значит, она ваще не хочет, понятно?
— Может, ты позвонишь мне, если вдруг, когда-нибудь…
— Нет. Я ненавижу говорить по телефону.
— Все-таки возьми, — Стаканский подал ей визитную карточку отца, где «Борис Николаевич» было художественно переправлено на «Андрей Борисович», Анжела машинально засунула бумажку за лифчик, щелкнула Стаканского по носу и быстро побежала наверх.
Стаканский остался стоять на ступеньках, кто-то шлепнул его по спине, он поднял голову: это был Гиви… В своем новом сером костюме, сером галстуке, с кожаным портфелем, крошечным в его руках, он приглашал Стаканского идти на занятия, деловито постукивая пальцем по циферблату часов… Стаканский замотал головой, пошел прочь, дома лег, не раздеваясь, и сразу уснул, очнулся, вспомнил все и тихо завыл.
Был ранний вечер, в комнате стоял, затхлый солнечный свет. Стаканскому показалось, что она знает, как он провел эту ночь, на него напал знакомый с детства страх, будто бы все вокруг видят его мысли, его сокровенные желания, видят его насквозь, как Родиона Романыча, а он движется в этом коварном мире зеркал, не понимая, что с него уже содрали кожу.
Зазвонил телефон, Стаканский с тоской отметил внезапную дрожь, подумал, что теперь — на долгие недели — обречен уныло ждать ее звонка, жить в постоянной готовности… Отец, возившийся в прихожей на отход, взял трубку.
— Тебя. Прелестный детский голосок.
— Но-но, без комментариев! — подумал Стаканский, и тут как бы все вокруг осыпалось, завалив его по колено обломками: в трубке была Анжела.
— Да вот, решила позвонить, кхе! — сказала она.
— Я в этом не сомневался, Анжела, — высокомерно заявил он, что вышло весьма гнусаво.
— Красивое имечко, — пробормотал отец, уходя.
— Ладно, не задавайся! — ее и вправду детский голосок в трубке, — Меня немного зацепило, вот и все.
— Я ужасно рад, Анжела, — он повторял ее имя, как обычно повторяют — «да, сэр».
— А кто это брал трубку, отец?
— Пахан. Он видишь ли, писатель…
— А мать у тебя есть?
— Нет. Я ее и не помню.
— Так. А у меня наоборот: не было отца.
— Значит, мы чем-то похожи.
— Значит. И ваще — почему ты не пригласишь меня в гости?
— Приезжай хоть сейчас.
— Ну, говори адрес, а то передумаю.
Стаканский продиктовал, объяснив интимные подробности дороги, его охватил настоящий ужас, он подумал, что успеет принять душ, но не успеет прибрать квартиру, да и как одеться, если все грязное, и нету в доме ни капли вина — неужели это произойдет именно сегодня… Он увидел в ванной кучу носков и трусов, своих и отцовских, спрятал в бачок, достал из потайного ящика ксерокс Бродского, небрежно положил на ночную тумбочку: будем говорить… Вдруг на него глянула грудастая, с похотливым изгибом женщина, он сорвал плакат со стены, засунул под кровать, но, подумав, перепрятал в стол, в этот момент раздался звонок, он открыл дверь, придав лицу безразличное выражение, и увидел девочку с ободранными коленками, какую-то странную, коленастую девочку-кузнечик, она заученным тоном спросила макулатуру, но за ее спиной лязгнул лифт и, приветственно размахивая рукой, вышла веселая Анжела.
Стаканский принялся неловко снимать с нее шубку, бормоча, подобным светским жестам его никто так и не научил. Анжела нервно дернула плечом.
— Наизнанку, — сказала она. — Рубашечка, батенька, наизнанку-с! Бить тебя сегодня будут, малыш, поди-ка лучше переоденься.
Стаканский не стал переворачивать рубашку, а надел новую, с петушками на белом поле, думая, что так будет смешно, но Анжела даже и не заметила, она прогуливалась, по-хозяйски осматривая вещи, вдруг влезла в отцовский шкаф, двумя пальцами вытащила на свет его голубые зимние кальсоны, послушала, как шумит стромбус, сделала раковиной круговое движение, мультипликационно побрившись.
— У меня такое чувство, будто я уже была здесь, — задумчиво проговорила она, перекладывая на столе листы отцовской рукописи. — Банальное, впрочем, чувство, дежавю называется… «Ка-мен-ный-гусь» — прочитала она по складам. — Это что за порода такая?
— Роман так называется, — замахал руками Стаканский, неловко изображая крылья.
— М-да. Сам ты — каменный гусь.
Стаканский терпеливо ждал, когда наступит момент его триумфа, но вышла заминка: попав в «мастерскую», Анжела первым делом рассмотрела карту Парижа на стене, удивилась классическому Цейсовскому биноклю, через который Стаканский изучал даль на пленэре, и лишь потом, оглядевшись, заметила картины.
— Ты еще и рисуешь, — фыркнула она, ногтем проверив качество холста.
— Пустяки, — засмеялся Стаканский. — Мажу потихоньку.
— Оно и видно, что пустяки… Забавная семейка. Ну и? Будем мы что-нибудь пить? Кстати, куда это делся пахан?
— Он на эту… На студию, — предательски осклабился Стаканский, чувствуя, что через несколько минут уже не сможет выдавить ни единого слова.
— Ладно, я сама сварю, — сказала Анжела, вильнув попкой. — Отвори-ка мою сумку — ахнешь!
Стаканский открыл ее нежнейшую прохладную сумочку и вправду — театрально ахнул: среди интимных тюбиков и флакончиков темным гранатом внутри плеснула — бутылка вина.
Вскоре глаза Анжелы заблестели, Стаканский, чувствуя в груди ободряющее винное тепло, заговорил об искусстве, о Ван-Гоге, о собственном Божьем даре… Анжела небрежно глянула на часы.
— Гавно это все… — вздохнула она, и Стаканский вдруг ошарашенно подумал: да знает она — и о бабуле, и о Майе, мальчиках, более того — Майя она и есть…