Ранним свежим утром она сидела на обсыпанной черникой обочине, у скрещения грунтовой и асфальтовой дорог, в ожидании попутной машины. Небо было розовым. Ветер раскачивал обожженные солнцем верхушки сосен, не производя при этом ни малейшего шума. Она хорошо выспалась. Сон смыл впечатления минувших недель, одна лишь боль в ногах напоминала о дне вчерашнем, но не настолько, чтобы думать о нем и вспоминать его. Она ела холодную, смоченную росой чернику и вела молчаливый разговор о дне наступившем: о соснах, о чернике, о росе, и невольно, для себя самой незаметно принялась гадать, с кем она все же говорит о соснах, росе и чернике. Кто ты, с кем я говорю, спросила она себя. Ты — не я, я не сама с собой говорю, давно уже не сама с собой. Иначе я и обращалась бы не к тебе — к себе и чувствовала бы себя удвоенно одинокой. Ты — не тот, кто дважды бросил меня, укатив в небытие на белой «Ниве». Это было бы естественно — говорить с ним, упрекать его и взывать к нему, потому что нелегко примириться, нелегко отказаться от его глаз, рук, от его запаха. Но в разговоре с тобой нет и намека на жалобу, месть, обиду, а это верный признак того, что ты — не он. А если ты тот, кого так и не стало, кто, так и не случившись, когда-то мучил меня в тишине пустой квартиры, кто лепетал, притворившись простой водопроводной водой, если ты — тот, страшный, то почему, когда я говорю с тобой, я не чувствую вины, стыда или жалости? Когда я с тобой говорю, я чувствую лишь покой, радость и благодарность… Нет, ты — это ты. Я говорю с тобой об этой влажной чернике, об этих золотых, бесшумно покачивающихся соснах, о легкой боли в ногах, о розовом, понемногу голубеющем небе — и благодарю тебя за эту чернику, сосны, за эту легкую боль, за это небо, за этот с тобой разговор. Если я благодарю тебя за все, значит, ты во всем и повинен: в этой боли, в этом разговоре, в этой чернике и в этих соснах. Если я с Тобой говорю, значит, Ты Есть.
Она поднялась с обочины и, прихрамывая, вышла на середину асфальта. Дорога была пустынной в оба конца. Она сказала вслух, и на этот раз сказала самой себе: «Надо же, а я не верила».
— Чей пес? Откуда здесь собака, я спрашиваю! — слышит Снетков, выходя вслед за отцом мальчика и капитаном милиции Деевым на крыльцо школьного корпуса. — Я спрашиваю последний раз: кто привел сюда пса? — В голосе Ольги Павловны звучит заученная, хорошо поставленная и оттого не слишком страшная угроза.
Дети тоскливо молчат. Тонконогий пес скачет вокруг Ольги Павловны и, передразнивая, громко тявкает ей в лицо. Милицейский капитан и отец мальчика сосредоточенно курят возле крыльца. Ветер пожирает хлопья табачного дыма, скрежещет железом на кровле и куполе собора, пугая галок, на лету выламывая им крылья, и галки кричат не умолкая…
— Круглова! — кричит Ольга Павловна. — Поди в пищеблок, возьми кость и вымани, слышишь, уведи эту тварь с территории… Не все! Не все! Я сказала: Круглова! — Затем по знаку капитана неохотно направляется к крыльцу.
Снетков улыбается ей смущенно и радостно, как ребенок после прививки, все еще не верящий, что, вопреки долгой боязни, было совсем не больно… Там, в наглухо зашторенной учительской, капитан строго велел отцу мальчика молчать, не встревать, чтобы не вышло ругани и базара. Он говорил со Снетковым торжественно и протокольно, как лицо при исполнении — с лицом при исполнении, и Снетков благодарно отвечал ему в том же тоне: на языке отчетов, анкет, эпикризов и выписок, который позволял ему скрыть ярость и панику и при этом не врать. Отец мальчика покорно молчал, сидя на табурете, уперев острые локти в расставленные колени и уронив лысую голову на крепко сжатые кулаки. Лишь однажды, когда Снетков произнес: «…рецидивы конфликта между родителями, суть которого мне неизвестна, крайне отрицательно воздействуют на его психику и, опосредованно, на соматику, что неизбежно приводит к усугублению первичного аффекта», — он вдруг поднял ее, дико посмотрел на Снеткова, хрустнул кулаками, булькнул горлом, но ничего не сказал, срезанный быстрым и спокойным взглядом капитана милиции Деева… «Итак, где он в данный момент скрывается, вам неизвестно», — уточнил капитан, заканчивая разговор. «Абсолютно», — подтвердил Снетков, краснея оттого, что говорит правду.
— Драматизировать не будем. Будем искать, — объявляет капитан, раздавив окурок носком сапога. — Ведите, доктор.
Снетков идет впереди, и полы его халата белым флагом хлопают на ветру; за ним, грозно надвинув козырек фуражки на переносицу, шагает капитан милиции Деев; следом за капитаном, опасаясь опередить его и оттого спотыкаясь, путаясь в длинных своих ногах, бредет отец мальчика; позади всех семенит Ольга Павловна с озабоченным красным лицом… Провожаемые настороженными перешептываниями детей, они первым делом заходят в пустую амбулаторию, пахнущую холодом, спиртом и мебельной кожей, затем — в пищеблок, долго бродят там, задыхаясь и потея в клубах маслянистого пара с тошнотворно-сладким привкусом кипящей пшенки. Поднимаются на пыльные чердаки. На ощупь обыскивают темные дровяные сараи, оббивая бока и локти о поленницы и вздрагивая от дробной беготни крыс. Прочесывают территорию из конца в конец, от стены к стене, затем возвращаются на основной двор, где заигравшиеся дети дружно тявкают на измученную собаку и дразнят ее вываренной коровьей костью.
— Прекратить, — приказывает им капитан милиции Деев. Дети умолкают, и он направляется к колокольне. Задрав голову к ее обрубленному верху, кричит: — Смирнов!!! — и беззвучно матерится, услыхав в ответ злобный грай обезумевших галок. Тоскливо смотрит на часы и оборачивается: — Мог ваш птенчик туда взлететь или не мог?
— Исключено, — слишком уверенно и поспешно отвечает ему Снетков.
Глаза капитана мгновенно суживаются:
— А вы проверьте. Проверьте.
Снетков не перечит. Признаться при детях в том, что боится высоты, он не смеет и впервые за годы своего пребывания на горе по крутым и высоким, в крошку съеденным каменным ступенькам поднимается на колокольню.
Над головой — дыра, но сквозь нее не видно небес из-за клубящегося черного облака галдящих и гадящих птиц. Кроны бора, крыши деревни и разлив реки там, где она делает поворот, наглухо заслонены бурым куполом собора: как огромное прорванное легкое, он хрипит и гудит на ветру. Зато виден город. Совсем не такой далекий и отчужденный от горы, как мнилось и мечталось Снеткову все эти годы, он обступает гору с двух сторон. Отделенный от нее лишь узкой полосой полей, он тянется к горе, надвигается на нее, идет на приступ колоннами и каре фабричных корпусов, грозит кривыми кольями портовых кранов, дубинами и жерлами труб, наползает матовыми кишками и щупальцами нефтеперегонного завода, и Снеткову начинает казаться, что если он пробудет здесь, наверху, еще минуту, то гора под ним и вовсе перестанет быть горой — обратится в ком земли, прилипший к городским окраинам. «Чертов капитан! — сетует Снетков, силясь унять в себе долгий приступ дурноты. — Такая высота — и такая низменная картина. А если б выше? Если б еще выше?.. Боже, если б вдвое, втрое выше, что тогда?.. Тогда лучше б и не смотреть. Меня б тогда не просто тошнило. Я б тогда наверняка сблевал…»
— Ну что, звонарь?
Снетков оборачивается. Отец мальчика стоит перед ним.
— Что ты там звонил, звонарь?
— В смысле?
— Что ты там менту названивал про мою с Галиной жизнь?
— Мне нет дела до вашей жизни, — осторожно и вежливо отвечает Снетков, — но там у вас какие-то нервы. Я не знаю: у вас, у вашей жены — мне это все равно. Но я точно знаю: ваши нервы или ее нервы ему сейчас противопоказаны. Не лучший, я скажу, курс лечения. Не лучшая, я скажу…
— Что ты знаешь про ее нервы? — перебивает отец мальчика. — Думаешь, все — так, вот просто так? Ты знаешь, откуда у нее нервы? Ты знаешь, что бывший ее муж, сволочь, застрелился — хлоп, и готов — на моих глазах! Знаешь, как мое имя и ее имя потом трепали? Мне сменить пришлось: был Козов — стал Смирнов, а ты знаешь, что такое для меня было имя? Я его не просто носил, я им ПОДПИСЫВАЛСЯ!.. Да только ли имя… Мы в другой город переехали, пусть недалеко, пусть в Пытавино — но бежали!.. И убежали, и больше десяти лет прошло, а все равно нервы у нее измучены навсегда, потому и мечется. Потому и устраивает, потому на нее и находит. То вдруг хочет еще подальше убежать, то — к чему-то там новому, необыкновенному, я уж и не знаю, но мне за нее просто становится страшно. А вот когда она мальчика нашего видит, когда на него смотрит, когда его трогает — тогда ничего, ничего, успокаивается…
— И он успокаивается?
— Ты кто?.. Где ты был, когда он у нас родился? Когда свинкой болел, когда его в жару трясло и мы его кутали?.. Ты его кутал? Я тебя спрашиваю, ты его кутал?
— Перестаньте.
— Ты с ним буквы и слоги разучивал? Ты его рыбу ловить учил?
— Хватит вам! — срывается на крик Снетков. — Мне все это — все равно! Мне эти ваши сопли и ваши гадости — ни к чему! Хотите — забирайте! Забирайте, когда найдете! И не подходите ко мне… Слышите, не смейте ко мне подходить!