Когда я ранним утром того достопамятного сентябрьского дня, сменив штатский костюм на форму майора, в сопровождении заведующего производством обошел перед отъездом тихие помещения цехов (в честь этого события мы на один день закрыли фабрику) и отдал последние распоряжения, то мог себе сказать: «Дела мои отлично налажены».
Я пошел проститься с Мелани. Когда я подал ей руку, она, несомненно, была очень тронута. Мне хотелось сказать ей что-нибудь приветливое:
— Ты остаешься одна, Мелани!
— Да, — ответила она, слегка наклонившись вперед, — я знаю.
— Через месяц Теодора призовут в рекрутскую школу, и тогда ты будешь совсем одна.
— Да, я это знаю.
Вот и все. Я поцеловал ее в лоб. Но когда я захотел поцеловать ее и в губы, она повернула голову, подставив мне щеку. Она стояла неподвижно и даже руками не прикасалась ко мне. Уже сидя в машине, я еще раз посмотрел вверх, на окна дома. Мелани стояла за занавесками. Когда мы тронулись, я помахал ей рукой; тогда и она робко подняла руку и тоже помахала.
Теодор сидел за рулем. Он был так же горд, как и я. Мы говорили об армии, о рекрутской школе, о батальоне, которым я должен был командовать, и время прошло для нас незаметно.
Два дня спустя нас погрузили в вагоны и отправили на границу. Здесь военная жизнь захватила меня своей веселой романтикой и вначале не оставляла часа для мыслей о личных делах. Нужно было рыть окопы, подготовлять оборонительные позиции, и я с раннего утра скакал верхом по жнивью и взрытым полям от роты к роте, выслушивал доклады о ходе работ, хвалил одно и порицал другое. Раз в день я звонил по телефону домой, и заведующий производством сообщал мне, как идут дела.
Мне нечего было беспокоиться. Военные заказы поступали обильно — в таком количестве, что фабрика работала в две смены, до поздней ночи. Время от времени я звонил и Мелани — особенно после того, как Теодор надел военную форму, — и спрашивал ее о том о сем. Правда, у нас мало было о чем говорить, но мне все-таки казалось, что я обязан иногда осведомляться, как себя чувствует моя жена.
Надвигалась зима, а мы все еще стояли на границе, с нетерпением и замиранием сердца ожидая войны, которую разные страны считали неизбежной, хотя и не вступали в нее. С тех пор как уже нечего стало строить и рыть, люди начали понемногу ворчать. Каждый день приходилось изобретать что-либо новое, чтобы занять солдат, думавших о брошенной дома работе и не понимавших, почему они должны торчать здесь, когда дома столько неотложных дел.
Весной нас предполагалось отпустить и заменить другими войсками. Мы, офицеры, тоже с радостью ждали этого дня, хотя и не смели выказывать свои чувства при солдатах. И я, как другие, тосковал по своему кабинету, по шуму вязальных машин и по нежным женским рукам. Здешние девушки с шершавыми ладонями были мне вовсе не по вкусу.
Однако весной немцы пошли в наступление, и об отпусках на ближайшее время нечего было и думать. Лишь по прошествии тринадцати месяцев мы смогли отправиться домой. Когда я в первое же утро по приезде снова пошел на фабрику и начал все проверять, то так разволновался, что слезы выступили у меня на глазах.
Мелани изменилась мало. Разве что стала еще тише, а лицо еще больше заострилось. Она едва нашла время, чтобы поздороваться со мной, настолько была занята своей благотворительностью. С тех пор как мужей призвали, женщины и дети часто терпели нужду. Под руководством пастора Марбаха несколько наиболее богатых местных дам повели настоящую кампанию, пытаясь бороться с нуждой и хотя бы немного ее облегчить. И впереди всех, конечно, была Мелани!
По существу, я, как и раньше, ничего не имел против этой человеколюбивой деятельности. Но я вскоре заметил, что жена каждый месяц тратит на нее свыше ста франков. Тут уж я должен был вмешаться. Когда я обратил ее внимание на то, что у нее уходит на такие цели слишком много денег, она спросила:
— Разве у нас их мало?
— Не в том дело. Конечно, я зарабатываю достаточно, чтобы давать тебе такую сумму. Но это против моих правил. Я не хочу, чтобы ты бросала столько денег на ветер.
— Я прошу тебя, не запрещай мне! Ведь в этом вся моя жизнь! — взмолилась она.
Мне следовало уступить. Почему я этого не сделал?.. Ах, да, тут опять был замешан этот Марбах!
— Нет, — жестко ответил я. — Твой пастор обойдется и без моих денег, которые ему нужны, чтобы подлаживаться к рабочим. Для этой цели он, видимо, не считает мои деньги слишком грязными.
Я полагал, что вопрос исчерпан, но Мелани, очевидно, придавала ему огромное значение.
— Не запрещай! Мне это необходимо, ведь я только этим живу.
По я сказал «нет» — значит, говорить было не о чем.
— Если ты хочешь вязать или шить, я тебе не запрещаю. Но у меня нет лишних средств, чтобы откармливать этого пастора Марбаха. Черт знает на что ему нужны эти деньги! Наверное, чтобы сделать себе жизнь более приятной!
Мелани дрожала от возбуждения.
— Ты низкий человек! — тихо, но выразительно произнесла она. — Ах, до чего ты низок!
— Может быть, — сказал я, — но, начиная с этого дня, я требую, чтобы ты отчитывалась в хозяйственных расходах.
Она немного поплакала, но, видя, что я неумолим, покорилась неизбежному.
Надо сказать, что у меня не всегда хватало времени, чтобы самому проверять бухгалтерию Мелани, которую она соответственно своему характеру вела со скрупулезной точностью, и я часто возлагал эту задачу на Теодора, будучи уверен, что он проявит не меньшую требовательность, чем я. Жена, у которой за последнее время участились припадки истерического плача, устроила мне по этому поводу ужасную сцену. Тогда-то она впервые сказала — теперь я это припоминаю, — что не вынесет такой жизни и что лучше ей поскорее умереть.
Я совершенно не понимал, что тут ужасного, если она будет отчитываться перед Теодором, и сказал:
— Ты сама навлекла на себя это своим мотовством. Тедди строг, я знаю. Но, что тебе следует, ты будешь получать.
Она подчинилась. Но теперь я знаю, что эта мера, хотя и направленная к добру, тяжко угнетала ее. Она стала еще тише, пугливее и совершенно явно избегала встреч со мной. Иногда, просыпаясь ночью, я слышал, как она всхлипывает и плачет рядом, в своей кровати. Раза два я промолчал, хотя она, шмыгая носом и хныча, не давала мне уснуть. Но в конце концов я должен был принять меры: ведь и для ее здоровья было вредно каждую ночь растравлять себя какими-то бредовыми идеями и фантазиями.
Через три года после начала войны мы устроили в Лангдорфе большое празднество в честь молодых людей, произведенных в офицеры. К их числу принадлежал и Теодор, и поэтому мне особенно хотелось достойно обставить это торжество. Общинный совет распорядился вывесить флаги на общественных зданиях, и по моему настоянию школа в этот день была закрыта. Большинство предприятий также праздновало. В честь события была за мой счет сочинена пьеса, где в нескольких эффектных сценах показывалась неразрывная связь армии с народом. Певческое общество под руководством выписанного из города актера сыграло ее на общественном выгоне. Эта затея обошлась мне в немалую сумму.
Но основу программы составляли две речи, которые должны были быть произнесены в церкви после исполнения всеми присутствующими патриотических песен. Одну речь собирался произнести я, другую — староста общины.
Была суббота. Наши выступления были назначены на предвечерний час. Я стоял у окна виллы и нетерпеливо ждал Мелани, которая одевалась. Сначала она не хотела идти и подчинилась лишь моему решительному приказу. Я ни в коем случае не мог согласиться, чтобы она осталась дома: это дало бы новую пищу толкам о том, что мы живем в разладе.
Наконец она появилась, в черном платье с высоким закрытым воротом. Увидев перед собой ее невзрачную фигуру, я вдруг вспомнил, что со времени нашей свадьбы мы еще ни разу не выходили вместе.
— Где твоя жемчужная брошка? — спросил я.
— Какая?
— Та, что отец подарил тебе к свадьбе.
Она смутилась и покраснела.
— Та? Да… Я ее продала.
— Что? — вскричал я. — Продала? Да ты с ума сошла! Зачем ты это сделала?
Она вся задрожала и раскрыла рот; я испугался, ожидая какого-нибудь припадка.
— Мне нужны были деньги, — запинаясь, призналась она.
— И тогда ты просто-напросто продала брошь, подаренную отцом?
Она кивнула головой.
— Ладно, собирайся! — сказал я. — Об этом мы еще поговорим. Какой стыд!
Праздник был очень торжественный. Но у меня безнадежно испортилось настроение. Незачем было спрашивать, на что ей нужны были деньги. Во время пения я шепнул ей:
— Это, конечно, дело рук пастора Марбаха. Прохвост!
Она смотрела прямо перед собой и не шелохнулась. «Ладно, — подумал я, — дома разберемся!»
Пришел мой черед выступать. Несмотря на волнение, я говорил плавно, и речь вышла блестящая. Сначала я упомянул об отечестве, которое необходимо оборонять, потом заговорил о переживаемом нами всеобщем бедствии, которое заставляет нас стоять друг за друга, и о наших согражданах, которые день за днем бесстрашно смотрят в лицо смерти и готовы защищать, если потребуется, до последней капли крови оставшихся дома дорогих близких. Эта риторическая тирада дала мне возможность перейти к храбрым юным героям, которых мы в этот день чтили.