— Эй, эй!
Я поднял его голову:
— Эй!
Очистил лицо от грязи.
— Ты жив, Вась?
Он замычал.
— Где машина? — Я его приподнял. — Эх, в тальянку сы-ы-ы-грал Проня. И Вася закрыл глаза.
Оттащил его от дороги, посадил — и увидел следы скатов… В стороне, в небольшой яме, на боку лежала машина, а рядом — белая моя лодка и мешки с цементом. Некоторые мешки разорвались, и цемент высыпался.
А-а! Ладно. Пускай сидит. У меня уже нет сил… Врач! Исцели самого себя… Я подошел к лодке. Цела ли? Поглядел. Не треснула. Только сбоку, где был сучок, жестяная затычка выпала. Крепка твоя лодка, Иван Руфыч, правда что хороша… Я залез на опрокинутую машину, с трудом открыл дверцу — и начал выдергивать рюкзак.
Мне это удалось. Я потянул — спинка сиденья сдвинулась, посыпались ключи, еще какие-то железки, они упали вниз, добивая боковое стекло…
— Ну, прощай, моя лодка! — Я надел рюкзак.
Васька уж опять свалился и лежал на боку около дороги. Я медленно побрел по колее. Каждая косточка во мне была размолота.
Дорога делилась, распадалась на две такие же, как прежде. Я остановился. И стал ждать. Куда идти?
Это чувство, которое должно было во мне родиться, — оно не приходило. Оно почему-то не приходило.
— Вы сказали, что сестра называла их «мальчиками». Ну этот бывший следователь — Кровец, он-то уж был старик?
— К сожалению, среди больных много молодых, очень много.
— А какой из себя Кровец?
— Совершеннейший старик, без зубов, голова дыней, с остатками волос, из-под лохматых седых бровей младенческие глаза. И весь сник пустым мешком, сидел в этой выцветшей зеленой пижаме — потрепала жизнь человека. Жалкое зрелище. А голос сохранился почти густой, даже мне казалось, прежний. Говорил он очень странно: «Ветер меняется… северный… Птичка поет… В доме закрыть дверь… скорее… скорее…»
На свидании мы обычно сидели с ним в дальнем углу их столовой. Ел он жадно. Ложка скрежетала по кастрюльке, в которой я приносил ему еду. Чаще всего готовил для него мясо. Вилки им не полагалось, ну и, конечно, ножа тоже. А мясо я сильно разваривал — он ведь без зубов. Расправлялся быстро и ложку долго облизывал.
В свой уже третий приход я начал понимать… Вернее, он мне приоткрыл… и я понял: «северный ветер» — это приближается сестра… тревога… доверять ей нельзя… работал мотор разоблачительства — его сердце никому не доверяло. Но он на посту — все эти годы, пройдя лагерь, ссылку — едва выжив. «Закрыть двери дома» — ему казалось, что удерживает дверь, наверное, казалось, что один держит… Он понимал, что его воображаемый «дом» с годами уходит в землю, но он хотел исчезнуть в объятиях с врагом — теперь он хотел взять на себя все: и слежку, и расследование, и вынесение приговора… Последними усилиями, когда его уже засадили сюда… он продолжал в бредовых разговорах больных отыскивать блестки крамолы. Шариковой ручкой, на клочках бумаги писал дрожащим, неверным почерком одно только слово — расстрелять. Отдавал мне. Вот для чего я ему был нужен.
Я решил идти по правой дороге. Но силы оставили меня. Я сел прямо в грязь, в колею. Все — я кончился. С меня хватит, ну все, понимаете, неизвестно к кому обращался я. По самую завязку. И я повалился в колею. И все-таки, хитрый мужик, освободился от лямок рюкзака, подложил рюкзак под голову, стараясь удобнее лечь в свою могилу из грязи. Стало немного легче. Лежал. Не шевелился. И откуда-то вдруг прилетела, как мы пели в детской колонии: «Фартовый я мальчишечка, зачалили меня, зача… зача… зачалили меня».
Тогда я повернулся. Стал на колени. На некоторое время так и застыл — в позе двухлетнего ребенка. Какие-то звенья в душе соединились. Я встал на ноги, вытащил из коричневой грязи рюкзак. Вдел руки в лямки.
Я все же решил идти по правой дороге. Сделал один шаг, другой… Получилось.
Впереди виднелся дом, совсем недалеко от развилки. Я шел, а ноги мои расползались.
Подошел к дому, постучался в дверь. Открыла мне женщина.
— Мне бы поспать, — сказал я.
Она ничего не ответила. Показала мне место на печке. Я залез на печку и скрутился. Но меня трясло, и заснуть я не мог.
Пролежав там около часа, я спустился вниз — и увидел: за столом сидели две женщины — одна та, что открыла мне, и другая, помоложе.
Они ели суп из миски.
Я почувствовал голод. Попросил:
— Дайте мне тоже супа.
Старшая хозяйка дала мне ложку — и налила в другую миску жирного куриного бульона — и они продолжали молча есть, не глядя на меня.
Я пододвинул к себе миску, увидел, как сверху плавают желтые круги жира — и мне стало тошно.
— Если б еще хлеба, — попросил я.
Старшая отрезала мне ломоть, ничего не сказав. Я ел. Меня мутило.
Вдруг я услышал шум моторов. Отложил ложку.
— Что это?
— Уркает, — глухо сказала старшая.
Я подошел к окну.
По другой дороге медленно двигались машины. На первой, поверх мешков с цементом лежала моя белая долбленка, крепко обвязанная.
Машины и лодка проплыли и скрылись за угором.
Как же так? — думал я. — Ведь и машина у них была перевернута, а другая — в кювете… Как они сами поднялись?
Вышел на волю, прислонился к стене. Моторов уже не было слышно.
— Дядя! Почему ты плачешь? — рядом со мной стояла девочка. — Иди в дом… — Я поднял к глазам руку. — Дядя! — звала девочка. — Иди в дом.
Я сказал:
— Сейчас пойду… Это там твоя мама?
— Нет, крестная. И тетя Вера.
Я вошел в дом. Взял свой мешок.
Женщины ели курицу. Они молча рвали ее руками.
— Куда эта дорога ведет? — спросил я. — Вот эта, на которой стоит ваш дом?
— В Озерки, — ответила старшая.
Я поблагодарил ее.
Я шел по дороге в Озерки. Дорога свернула в лес. На елях и соснах ни единой хвоинки. Лес был черным. Мертвым. Дорога становилась все уже, превращаясь в тропинку. Болотистая земля хлюпала под сапогами. Кто-то проложил деревянные слеги. Они прогнили. И неудачно поставленная нога проваливалась в рыжее месиво.
Мокрый, я шел и шел. Что-то заставило меня оглянуться. Совсем неслышно за мной двигался Николаев.
Когда он увидел, что я оглянулся, то быстро приблизился:
— Надеюсь, я вам не наскучил своими разговорами?
— Напротив.
— Ну что ж, — он помедлил, — прощайте. Теперь уж сами. Помните, как я вам рассказывал про город Ченстохов, когда я был ребенком. Я близко увидел летящего ангела. Помните?
Я не успел ответить: он как-то задом стал быстро удаляться.
— Ничего не бойтесь, — услышал я издалека его голос.
Самого Николаева я уже не видел.
На лице я ощутил легкий ветер. Черные деревья стояли совершенно неподвижно. Продолжал идти. Слеги трещали. Я падал. Выбирался опять. Руки окоченели от мокрой жижи. Иногда полз. Рюкзак давил, жевал спину. Я терпел. Снова вставал и шел. Не знаю, откуда хватило сил. Может, не хотел могилы среди черного леса… Шел. И неожиданно черный лес кончился.
Открылась широкая луговина с разнотравьем. И живой лес. Вот когда в меня полностью вошла душа Гали. Где-то она тут, совсем рядом.
Вот и Озерки, по-местному — Болотиха. Изба старца Григория Куприяныча, куда примаком был взят шофер Миша Силинский. Первый, кого я увидел, был Миша Силинский.
— Ты чего ж за мной не приехал? — поинтересовался я.
— Машина сломалась, да и дорога закрыта. Думал, ты как-нибудь сам доберешься.
— Миш, как это получилось? Мне помогали два шофера, правда, оба были сильно выпимши. И один загнал машину в кювет, а у второго она завалилась набок. Как же они выбрались? Кругом в поле глина, грязь.
— О, паря, две машины из грязи всегда вылезут.
Он спешил.
— Ты куда?
— На бор, там у нас техника стоит.
— Погоди. А что с лодкой-то будет?
— Как-нибудь образуется, все путем будет. — И он пошел на бор.
* * *
Время уже не имело значения. Мы лежали на синей кровати. Напротив огромная, недавно битая глиняная печь, рядом валялись белые стружки. Все было, как в первый раз. Тогда ко мне приехала Галя.
Мы лежали в новой зимней избе, ее только-только срубили. Сколько потом я сбивал печей и в Болотихе, и в Сергеевской, и в Заречной. Я еще застал тот старинный обычай сбивать глиняные печи деревянными молотками.
Запах стружек, белых стен. Галя не двигалась.
«Это ты меня позвала, или я сам?» — мысленно спросил.
Она не ответила.
Быстро светало. Открылась дверь. Вошел старец с белой бородой, Григорий Куприяныч. Он низко поклонился мне.
— Спасибо, что не забываешь нас. Чай идем пить?
— Как раньше? — спросил я.
Он кивнул и закрыл за собой дверь. Я стал одеваться. И тут я увидел вытянутое голубое облачко. Облачко закрыло Галю.
И вдруг меня ветром сдернет
Не в пропасть, а в высоту.
Там может пущу я корни
И, может быть, прорасту.
— Галя! — крикнул я. Голубое облачко в белесом небе почти не видно. Я вышел на крыльцо. Разгорался день.