Пока Джейк не спутался с девицей-помрежем и не въехал в собственную квартиру, они с Люком снимали жилье на двоих в Хайгейте. Вокруг там были сплошь домики на две семьи и в каждом страховой агент либо лавочник, только вчера добившийся достаточного благосостояния, чтобы пролезть наконец под проволокой на поляну среднего класса, поэтому в окнах красовались не герани со всякими там аспидистрами, а плакаты партии консерваторов: знак благодарности сэру Энтони Идену[197] за то, что все же привел их, вконец измученных и чуть не полунищих, к обещанному на выборах благополучию.
Убедив себя в том, что пришла пора полностью включиться в жизнь новой родины, Джейк тут же рванул в местный штаб Лейбористской партии, чтобы срочно предложить свои услуги, втайне ожидая, что при том, какой он нынче считается умница и красавец, одно только его имя тут же сразит наповал самую там у них прекрасную юную деву, которая вся аж исстрадалась, не зная, кому бы наконец отдаться («Да, это я и есть — тот самый Джейкоб Херш!»), а главное, его теперь, если постараться, запросто могут выдвинуть на пост главного режиссера всех партийных программ на телевидении, и благодаря этому Хью[198]— раз-два, и в дамки, а тут уж он и сам не растеряется, сумеет показать себя во всей красе перед звездными обитателями Хэмпстеда. «Да, Хью, я очень ценю ваше доверие; должность хорошая, стабильная. Не хочу быть неблагодарным, Хью, но…»
Облупленный офис Лейбористской партии с неработающим прачечным автоматом в вестибюле был пуст, если не считать толстой средних лет тетки в твидовом костюме.
— Да? — осведомилась она неласково. — В чем дело?
Встреченный мордой об стол, Джейк тем не менее поинтересовался, нет ли для него какой-нибудь работы.
— А вы что, знаете моего сына? — вопросом на вопрос ответила она. — То есть, я имею в виду, близко знаете?
Ее сын был местным кандидатом.
— Нет, — признался Джейк.
— Так зачем же вам тогда на нас работать?
— Ну-у… затем, что я поддерживаю Лейбористскую партию, — уже готовый дать задний ход, объяснил Джейк.
— A-а, понятно. Н-ну, я даже и не знаю… — Она захлопотала, забегала как испуганная курица и в конце концов села на кипу каких-то брошюр. — Тогда, наверное, хуже не будет, если вы раскидаете по почтовым ящикам эти письма…
Мало-помалу положение Джейка упрочивалось: буйные молодежные пирушки сменились зваными обедами, каминная доска в служебном кабинете украсилась визитками — не убирать же их, пускай лежат на устрашение мелким сошкам, которых никуда не приглашают. Люк писал, он ставил. Меньше чем за год они стали корифеями «Диванного театра»[199]; заодно, чтобы не сидеть без дела, начали работу над пародийным сценарием «Храбрые бритты».
Свой ланч Джейк обычно поглощал в кофейном баре «Партизан», что на Карлайл-стрит, хотя его реваншистский желудок и протестовал против воинственного ирландского рагу. Там же они были с Люком и пасхальным утром 1957 года — стояли чуть ли не по стойке «смирно» и смотрели, как каноник Коллинз выводит колонну борцов за ядерное разоружение на Трафальгарскую площадь.
Когда приглашения в высоты поднебесные наконец дождались, оно пришло не из «Коламбии», не из «МГМ» и не из «Фокс». Да и адресовано оказалось не Джейку, а Люку. Пьесу, которую он предложил театру «Ройал Корт», переработанную с тех пор, как Джейк когда-то ставил ее на канадском телевидении, приняли к постановке. Тут и настал момент, когда два друга, составлявшие, казалось бы, неразделимый тандем, внезапно друг от друга отстегнулись: с ними произошло то же, что в их поколении случилось со многими канадцами творческих профессий, — утрата веры в подлинность дарования друг друга: а вдруг оно лишь ничего не значащий ярлык, какие щедро лепит на свои товары невзыскательная провинция. Они-то ведь как раз и явились из tiefste Provinz[200], как назвал канадские доминионы Оден, из того самого захолустья, где искусство не только не произрастает, но где вообще возносят уничижение паче гордости. Вышли из страны дважды отверженной. С самого начала и англичане, и французы — то есть обе нации, заложившие основу государственности канадцев, — наперебой предавались в отношении нее всяческому злоречию. Вольтер называл эти места несколькими арпанами снежной пустыни, а Доктор Джонсон отзывался о Канаде как о «краях, с которых ничего, кроме мехов и рыбы, не получишь при всем желании».
Джейк, Люк, да, наверное, и все другие канадцы их поколения с младых ногтей были приучены полагать, что с молоком матери они вобрали в себя не слишком-то много культуры. А потому их естественный удел — культурная анемия. Подобно тому как некоторые гомосексуалы защищаются тем, что в угоду окружающим рассказывают злые гомофобные анекдоты, так и Люк с Джейком прятались от насмешек, сами над собой нарочито глумясь и ерничая. Единственное, в чем они были уверены, так это в том, что все туземные культурные достижения, на которых они воспитаны, есть полная чушь, и все это знают. Ни на какие авторитеты канадского происхождения опираться нельзя, даже и говорить о них нельзя без извинений и кривых ухмылок.
Пущенные плавать в транснациональном море противоборствующих мифологий, своей они были начисто лишены. Вращаясь в Лондоне в кругу сердитых выходцев из стран содружества, они им чуть ли не завидовали: конечно, у тех хоть есть реальные причины для недовольства! Южноафриканцы и родезийцы — те действительно спаслись от тирании, приехали, чтобы в изгнании поднять знамя борьбы за права человека; австралийцы? — что ж, у австралийцев на худой конец были предки, которых вывезли туда на арестантских судах; а уж выходцы из Вест-Индии так и вообще экипированы круче всех: кошмар, ведь еще их дедов выстраивали на рыночном помосте для продажи! Что от них ускользало, так это ироническая прозорливость горделивого предсказания сэра Уилфрида Лорье[201] — дескать, двадцатый век будет принадлежать Канаде. Потому что и впрямь, между столькими беглецами от тирании девятнадцатого века, всеми этими жертвами несправедливости, которую действительно можно было исправить политически (что в какой-то мере оправдывало созидательную разгневанность тогдашних беглецов), как это ни удивительно, только беглые канадцы оказались истинным порождением нового времени. Только они, собрав пожитки, снялись с насиженных мест, чтобы бежать ада нескончаемой скуки. И обнаружить, что он — везде.
Когда приглашение в высоты поднебесные в конце концов пришло, Джейкова подружка приготовила праздничный обед. Но вот она ушла спать, и сразу два старых приятеля почувствовали себя друг с другом неловко. Люк был в смятении. Он бы смирился с тем, чтобы его пьесу в театре ставил Джейк, но Джейка вряд ли возьмут туда режиссером даже по его просьбе, а просить за него он не станет. В талант Джейка Люк, конечно, верил, несмотря на его канадское прошлое, да и взаимопонимание у них было такое, какого, скорее всего, не будет ни с каким другим режиссером, и все-таки… все-таки в момент, когда надо не упустить шанс и по-серьезному прорваться, Люка так обуяло неверие в собственную значимость, что позарез приспичило, чтобы поддержку и ободрение оказал кто-то такой, кто раньше бы его не знал. Человек известный, с репутацией. Человек, имеющий вес, настоящий британец. Джейк, со своей стороны, в уме уже вовсю подбирал актеров, обдумывал сложности, возникающие во втором действии, и вдруг с тяжелым сердцем осознал, что Люк как-то так вкрадчиво, обиняками дает понять, что хотел бы попытать счастья с кем-то другим.
Первоначально Джейк не собирался позволить Люку так просто сойти с крючка. Поболтайся-ка, дружочек. Пострадай. И оба приятеля что-то такое говорили, плели словесную вязь вокруг да около, но к сути дела упорно не подступались. Один не приставал с ножом к горлу, другой тоже на рожон лезть не спешил. Отчаявшись, зарылись в воспоминания, но, как ни странно, и там не нашли живительной теплоты — наоборот, неожиданно пошли всплывать какие-то забытые обиды. В конце концов Джейку это надоело.
— Я должен был уже давно тебе сказать, Люк, но… Мне очень бы хотелось ставить твою пьесу, однако я так никогда на свободу не выйду.
— Понимаю.
— Пьеса замечательная. И я всегда так считал. Но я должен и о своей карьере подумать, не правда ли?
Люк осторожно запротестовал.
— Ведь я уже ставил твою пьесу в Торонто. Для меня это было бы повторением.
Так Люк — соломенноволосый, высоченный, жилистый — получил возможность покинуть квартиру немучимый стыдом, неловко теребя очки, как было, когда входил; теперь он даже рассердился, что тоже давало добавочный заряд бодрости: он-то ведь почти убедил себя, что, если бы Джейк попросил, пусть бы и ставил, ладно уж, а он — надо же! — оказывается, он вовсе и не хочет. Люка это все и печалило, и раздражало, но самым явным было чувство огромного облегчения. Он был уверен, что с британским режиссером у него гораздо больше шансов на успех этого рискованного предприятия, а старый друг только путался бы в ногах: ну кто он такой? — всего лишь еще один канадец, годный только на то, чтобы напоминать о временах их жалкого ученичества. Пусть так, но гнев Люку до дому донести не удалось. В постель он завалился, чувствуя себя преотвратно, сам в совершеннейшем смятении от собственного коварства.