— Таким образом, — Гааз извлек платок и вытер им внезапно взмокший лоб, — тела до сих пор не нашли?
— Да-с! — И штабс-капитан изобразил перед изумленным Федором Петровичем нечто вроде гопака: он вдруг присел, звонко хлопнул себя по ляжкам, выпрямился и развел руками. — Не нашли-с! Я им говорю, ищите, сукины дети! Вот, фуражечку студенческую… О! — простонал он. — Студент! Наукам обучался! В университете! Чему, я вас спрашиваю, он там учился?! Невинных старушек жизни лишать? А?! Я вас, господин лекарь, спрашиваю! Ведь это вы его в больничке держали! А его, подлеца, на этап! На этап! — И штабс-капитан яростно топнул ногой, обутой в вычищенный до блеска высокий сапог. — В Сибирь!
Он в изнеможении рухнул на стул.
— Фуражечку здесь неподалеку, — слабым голосом промолвил он, — а китель аж возле Нескучного… А раз не утонул, — теперь штабс-капитан снизу вверх бросил на Федора Петровича потерянный взгляд, — значит, убежал? То есть он и так убежал, но мне выловленный утопленник лучше непойманного беглеца. Не будет тела — будет дело. О преступном небрежении штабс-капитаном Рыковым возложенных на него по службе обязанностей… К зиме, — с тоской промолвил он, — был бы майор… Невеста с приданым… Долги бы вернул… Все… все прахом!
Федор Петрович тихонечко притворил за собой дверь и, сойдя со ступенек, через весь двор двинулся к больнице. На губах у него то появлялась, то исчезала улыбка — но ради всего святого ни в коем случае это была не насмешка над штабс-капитаном, томящимся в ожидании уготованной ему кары. Тела не нашли, что означает… Aber leiser.[55] Означает только то, что не нашли. И все. А капитан как капитан, и будем надеяться, невеста дорога ему не только своим приданым.
Он немало перевидал таких штабс-капитанов, людей еще сравнительно молодых, но успевших ожесточить свое сердце. Страдания арестантов? Прут? Наручники, коими они к пруту прикованы? «Вечно вы со своим вздором», — отмахнулся от Федора Петровича прибывший нынешним студеным январем в пересыльный замок с этапом майор лет тридцати, багровый от мороза и выпитой водки. Федор Петрович не унимался и велел едва живому ссыльному в старой шинелишке и заячьем треухе рассказать господину майору, каково идти в холод в наручниках на голую руку. «А то… их благородия… не знают… — трясясь всем телом, едва выговорил тот застывшими губами. — Летом чепь… суставы ломает… зимой от нее все кости… стонут… Она зимой лютого мороза холодней, во как. Мозг в костях… и тот, кажись, замерзать стал… таково маятно и больно… И не в людскую силу, и не в лошадиную… ну, нет мочи…» — «Ступай, — перебил его майор. — Грейся. А вы, господин доктор, напрасно над ними, как клуша над цыплятами. Они привыкли». — «Привыкли?! — воскликнул Гааз. — Ах, господин майор, — он горестно покачал головой, — какое страшное изволили вы произнести слово. Какое у вас горестное заблуждение! Постойте, постойте! — Он ухватил майора за руку. — Я вам расскажу… Одна кухарка — это в Англии — сдирала кожу с живого угря. Как вы можете, сударыня, спросили ее, делать это столь хладнокровно и совершенно без сожаления? Помилуйте, отвечала она, они к этому привыкли, — вместо того чтобы сказать, что это она привыкла…» — «Забавно, — равнодушно произнес майор. — Однако вы не Христос, чтоб излагать притчами. Да ведь и я, милостивый государь, человек грубый, меня тонкостями не проймешь. Я солдат. Мне сказано — вести на пруте, я и веду. Велят отменить — отменю. У нас рукавоспустие сплошь и рядом, а я не терплю. Долг-с! У вас мягкое сердце, жалость, я понимаю, но Россию, милостивый государь, на жалости не построишь и состраданием не удержишь. Железным охватом ее, не то рассыплется, как старая бадья».
Всякий раз, когда Федор Петрович вспоминал майора и «железный охват», у него начинали ныть ребра, словно некто, обладающий невероятной силой, намертво сжимал его в своих объятиях. Даже дыхание затруднялось, и он думал, что и народ едва дышит в железном охвате власти. А за майором, с его багровым, но не лишенном мужественной красоты лицом, во весь свой чудовищный рост вставал государь-император и смотрел ледяным взором насквозь проницающих глаз. «Долг!» — говорил государь, и звук его неправдоподобно мощного голоса тяжким набатом плыл над Россией. Долг! Долг! Сей призыв требовал ответа. Федор Петрович не замедлил. По совести не знаю долга иного, чем долг сочувствия и помощи беззащитному человеку. Виновный и без того наказан лишением свободы. Закон не предписывает унижать падшего бесчеловечным с ним обращением. Попечение о государстве не может быть выше любви к человеку. Не то государство сильно, где власть жестока, а то, где она справедлива.
У больничного крыльца Гааз оглянулся. Какой дивный выдался день! Во все края простерлось лазоревое, светлеющее в неисследимой своей глубине небо; густо-розовое, брусничного цвета солнце клонилось к западу, и в его лучах, мгновенно слепя глаза, раскаленными добела огнями вспыхивали купола московских церквей; река внизу обозначала свое движение едва заметной рябью: светло-серебристой справа, у подножья Воробьевых гор, и темной, с густым синим отливом у противоположного низкого, в яркой зелени ивняка берега. Какая-то птица одиноко кружила в небе над пересыльным замком. Вскинув голову и прикрыв глаза согнутой ладонью, Федор Петрович следил за ее полетом. Орел это? Коршун? Или сокол высматривает себе добычу? Кто бы ты ни был, брат (как говаривал святой Франциск), ты наделен острым зрением и видишь, сколь прекрасно, разумно и благолепно устроена земля. Благословенна она человеку, дабы жил на ней в содружестве со всей тварью, в мире, трудах и любви. Не видно ли с твоей высоты, зоркая птица, что разлучило человека с самим собою и с землей и отчего он мятется, неспокойный, алчущий и завистливый?
В коридоре больницы ему навстречу кинулась Варвара Драгутина.
— Сударь! — вскричала она, успев, однако, согнуться и коснуться губами руки Федора Петровича, которую он поспешно отдернул. — Такой парень был славный. — Она прослезилась и всхлипнула. — Понесла нелегкая в бега. И вот… У нас тут, сударь, ожесточение страшное. Шагу теперь не шагни. Все злые. Иван-то Данилович, фельдфебель, мрачнее тучи. Ждет, какое ему наказание выпишут. А Николай-то Семенович, — она встала на цыпочки и шепнула в самое ухо Гааза, — запил! Ага. Сам не свой. — Тут в ее глазах цвета голубенького застиранного ситца вспыхнуло жадное любопытство. — А тело-то, тело… Искали, говорят, два дни, всю Москва-реку шестами облазали. Нашли? Ай нет?
— Теперь, — совершенно серьезно сказал Гааз, тая улыбку в углах рта, — мне известно, о ком говорит народ. За любопытство Варваре оторвали нос. Так?
— Ой, сударь! — засмеялась она, прикрывая ладонью рот, в котором на месте переднего зуба зияла пустота. — Вы все шутите… А я ведь вам говорила, Федор Петрович, сударь, я говорила, тоска его теснит, не дай бог как. А тут еще письмо какое-то ему прислали, он и вовсе…
— Ах, Варвара, Варвара, — горестно покачал головой Гааз. — Меа culpa[56]… Ко всем моим грехам еще один.
Она всплеснула руками.
— Сударь! Какую вы на себя напраслину возводите. Кто его в больницу определил? Вы. Этап вы ему отложили. Со словом утешения к нему… Чего же еще? Не за портки же вам его держать? Вы нам всем благодетель, а он непокорный, он, сударь, о себе возомнил. Федор Петрович, — таинственно понизив голос, снова спросила она с огоньками безмерного любопытства в глазах, — утоп он, как полагаете? А может… — Тут Варвара оглянулась и прошептала: — Господь уберег?
Гааз молча пожал плечами и по коридору, уставленному щитами с нравоучительными надписями, тяжелыми шагами двинулся в комнату дежурных. Там, за занавеской, с присвистами и стонами храпел, надо полагать, Николай Семенович, Иван же Данилович, фельдфебель, нацепив очки, склонился над толстой книгой в кожаном потертом переплете и грубым пальцем водил по ее строчкам.
— И в те дни… — вполголоса медленно читал он, — взыщут… человецы смерти… Вот так-то! — крякнул тут он и сокрушенно качнул головой, — … и не обрящут ея… и вожделеют умрети… и убежит от них смерть…
Он увидел Гааза и неловкой рукой снял очки.
— Пришла пора, — обратился он к Федору Петровичу, словно продолжая только что начатый с ним разговор, — о душе подумать. А то всю жисть заместо души у тебя командир. Война, скажем, это понятно. Слушай мою команду… р-р-р-ота-а… — Иван Данилович поднял правую руку и резко опустил ее, — пли!!
Храп прекратился. Вместо него послышалось недовольное ворчание, будто там, за занавеской, чем-то ужасно был недоволен большой старый пес.
— Семеныч, — сокрушенно промолвил фельдфебель, — слабый человек…
Хриплый голос в ответ раздался:
— In vino… veritas![57]
— Qui bibit immodice vino, venena bibit[58], — тотчас обратившись к занавеске, строго сказал доктор.