Любой здравомыслящий человек предположил бы, что дело это обречено на провал, но, как ни странно, оно работало, потому что события иногда ведут себя совершенно сумасбродно, — они даже кажутся не собственно говоря событиями, а парапсихологическими феноменами.
(— У моего двоюродного брата есть список очередности, — заверил меня Хуп.)
(— Болтуны выстраиваются в очередь.)
В довершение всего Молекула получил субсидию от муниципалитета на развитие культурной деятельности, и вот этот нахал ходил окрыленный оборотом, какое принимало его абстрактное предприятие, до такой степени, что назначил своего двоюродного брата Хупа ответственным за связи с общественностью, чтобы он поучаствовал в работе по продвижению в массы этого барака для бродячих ораторов.
Само собой разумеется, в первый раз меня притащил в Павильон Хуп.
(— Бесплатно, старина. В первый раз — бесплатно.)
Эта старая фабрика все еще пахла сыростью, кладбищем льда, снежным трупом, сгнившим инеем; это был запах затхлого холода, как будто там разлагался ледяной призрак. (Прямо скажем, гадость.) В тот день выпала очередь выступать одному типу, который рискнул излагать метод применения теории алгебры в диетах для похудания, — тему, совершенно мне незнакомую, — и вот этот гуру калорий более часа записывал на доске непостижимые для меня символы и чертил стрелки соотношений между этими символами и питательным составом некоторых продуктов перед аудиторией, состоящей из двадцати четырех человек и волкодава.
(— Это предприятие — глазированное тело Христово, старина, — восторгался Хуп.)
(— Глазированное тело.)
Через несколько дней я снова попал туда, потому что Хуп озаботился тем, чтоб я был вместе с Бласко и Мутисом в их первое посещение, и потому что, кроме того, хотел, чтоб мы помогли ему перевезти бюст Ленина, который Хуп решил предоставить в распоряжение Молекулы, в качестве декоративного элемента для Павильона. В тот день была очередь неистового поэта, сыпавшего рифмами, словно из пулемета, тщательно одетого и причесанного эстета, шестидесятилетнего рапсода с громовым регистром, высокопарного певца вина и одалисок, а также Дев Марий, пронзенных серебряными кинжалами с драгоценными камнями, синкретический трубадур вселенной, лирический нотариус мира, дьявола и плоти и т. д., — он более часа провел, рифмуя любовь и кровь, слезы и розы, очарование и разочарование и всякое прочее.
Почитатели и близкие поэта присутствовали на этом концерте рифм в достаточном количестве, и эта толпа буржуа выглядела там странно, нарядные проныры в притоне мысли и искусств, в широком смысле слова, — они сидели на разрозненных стульях, морща нос от отвращения перед покойным снегом, в этом здании, являвшем собой смесь Антарктиды и морга, впрочем, внимательно слушая поток рифм, словно слушали глас пророка. В противовес такой славе Бласко, все еще трезвый, вполголоса делал нам уничижительные комментарии между одним стихом и другим, и мы выискивали смешные рифмы, — и так прошло какое-то время, до тех пор пока к нему не подошел Молекула, не ткнул его пальцем в ключицу и не велел ему замолчать, — этот приказ Бласко выполнил благодаря вмешательству Хупа, ведь наш певец лохмотьев желания и ужасов сознания инстинктивно вознамерился оторвать какую-нибудь часть тела у этого гнома-властолюбца, гниды с хвоста Сатаны. (Молекулы, с глазами, почти соединившимися воедино, стремящимися слиться друг с другом, чтобы образовать один-единственный, циклопический и цирковой глаз…)
Когда поэт окончил свою рифмованную браваду, подали легкие закуски, за счет самого поэта — он, видимо, столь же не испытывал недостатка в материальных средствах, сколь и в неудовлетворенном тщеславии, — и там мы кое-как разделались с ужином, в обществе присутствующих дам и кавалеров, у которых здешняя атмосфера хранилища трупов, кажется, не возбуждала аппетита.
Между одной кружкой пива и другой Хуп представил Мутиса и Бласко своему двоюродному брату Молекуле, а Молекула, между одним канапе и другим, со своей стороны, представил нам звездного поэта, круглого и чванливого, — они очень плохо поладили с Бласко, тощим и проклятым, — впрочем, еще хуже Бласко поладил с самим Молекулой, у которого спросил, кто дал ему право тыкать людей пальцем в ключицу.
(— В своем доме я тыкаю кого хочу и чем хочу, — был ответ мелкого.)
Молекула пришелся настолько не по душе поэту Бласко, что через несколько дней после нашего посещения Павильона он прочел нам литанию, написанную в честь того:
Нравственная тина мира,
удались от нас.
Змеиная чесотка,
смола мандрагоры,
удались от нас.
Микроб микроба,
червяк, насаживаемый рыбаком
на ржавый крючок,
удались от нас.
Маленький всадник Апокалипсиса,
гарцующий на пони,
удались от нас.
Внутренности рака,
проходимец среди подлецов,
подлец среди проходимцев,
Полифем, возлюбленный мужланами,
удались от нас.
Столбняк, паралич, карбункул,
адская пробка,
удались от нас.
— Но что за подлости и коварство чинил Молекула, чтобы вызвать подобное обращение и подобные стихи? — спросите вы.
Именно об этом я и намереваюсь рассказать. Так что не трогайтесь с мест.
Итак, это может показаться грубой выдумкой, небылицей, рассчитанной на дешевый эффект, но дело в том, что реальность тоже может быть очень грубой и рассчитанной на дешевый эффект: у Молекулы был брат, унаследованный вместе с морозильной фабрикой, — паралитик и монголик[35], который больше всего на свете любил пиво, потому что ему не хватало дополнительных лабиринтов внутри великого лабиринта. Этот несчастный, по имени Паскуаль и по прозвищу Снаряд, все время находился в Павильоне, катаясь туда-сюда в своем кресле на колесах, словно странствующий рыцарь, избранный злосчастьем, и почти всегда он был накачан пивом по самые брови, потому что Молекула поощрял этот его порок, пьянство, и пиво образовывало опасную смесь с лекарствами, которые он принимал, чтобы облегчить случавшиеся с ним приступы ярости, и вот Снаряд курсировал там, передвигая свое кресло с осоловелой неуклюжестью, как будто участвовал в родео на безумной лошади, путаясь в кнопках и скоростях, раб неисправимого зигзага, — он казался не человеком, а космической ракетой под управлением пьяной обезьяны.
— И что?
Так вот, при виде этого тревожного зрелища Молекула, недоступный сочувствию не только братскому, но и сочувствию вообще, смеялся так, что у него тряслись щеки, и, дабы продлить веселье, показывал всем, какие усилия предпринимает Снаряд, чтобы объехать препятствие, на которое его занесло: как он снова и снова сталкивается со стеной — задний ход, и снова в стену, мученик своего моторного средства передвижения; или же он привлекал внимание публики к тому, как дрожат пальцы несчастного, когда он нажимает на кнопки управления креслом, или же он сам начинал тыкать в эти кнопки, чтобы кресло взбесилось, под похожим на взгляд мертвой рыбы взглядом Снаряда, пьяненького, отупевшего, находящегося где-то в Монголии.
(— Я делаю ему эвтаназию, — говорил Молекула, наливая Снаряду выпить.)
(Это с одной стороны.)
С другой стороны, узнав от Хупа настоящее имя Молекулы, я стал рыться в полицейских архивах, и мне удалось раскопать информацию о звездных делах, осуществленных этим плевком Бога в болотах преступления: несколько афер, одно хищение, набор потасовок с различными последствиями, участие в налете на аптеку и, наконец, самый перл: четыре приговора за совращение малолетних обоего пола и восемнадцать заявлений о попытках совращения малолетних. (Любитель несовершеннолетних.) Молекула был любителем несовершеннолетних, и полагаю, хотя и не знаю точно (?), что эти его сексуальные наклонности определялись каким-то психологическим фактором, сваренным во фрейдистском котелке: маленький Молекула в поисках людей своего роста? Подсознание маленького Молекулы, застывшее в детской сексуальности, ставшее на якорь в ошеломлении первоначальных телесных открытий, под надзором тысячи глаз, в том числе мстительного ока Закона? (Возбуждающий ужас, это кровавое облако в сознании…) (Он, жаждущий разделить с девочками и мальчиками игру горячечных рук, шарящих под плиссированными юбками, расстегивающих пятисантиметровые молнии…) (Молекула, любитель малолетних.) (Тридцать два года, и восемь из них — в тени.) (И два незавершенных суда.)
Молекула любил рассказывать анекдоты собственного сочинения, над которыми смеялся только он сам:
— Идут два человека по полю, и один говорит: «Какое большое поле!», а другой ему: «Это ты большой, золотце мое!», и они отправляются в доисторическую пещеру и делают трах-трах.