Я испугался за Милочку. Сказал про Нюсю, что она несчастная, и сейчас так вышло, будто и Милочка такая же, но она улыбалась, словно глядя на ручьи с горки, и я успокоился.
— Куда ты? — спросила она у мамы, когда та опять надела плащ.
Прежде чем уйти, мама Милочки оглянулась, и я понял — не надо ей никуда уходить. Она хочет счастья для своей бедной Милочки — поэтому и решила оставить нас вдвоем, но насколько она хочет для дочки счастья, настолько пожалела меня. И я поспешил продолжить про Нюсю, чтобы успеть Милочке наедине сказать все то, ради чего, собственно, я это и начал.
— А сегодня утром никак не ожидал услышать от Нюси: нет, — пробормотал я. — Не понимаю, что могло произойти за ночь. И это уже в который раз повторяется. Она и раньше вот так же вдруг говорила мне: нет; куда-то пропадала, и дозвониться ей было невозможно. Но потом объявлялась сама. И мы опять встречались. Но, когда Нюся проговорилась, что она лунатичка, я осознал: все это повторяется, потому что она лунатичка…
Милочка тут же сообразила:
— Твоей Нюсе что-то приснилось, после чего она сказала: нет.
— Ну, и что такого ей могло присниться? — задумался я. — Она вчера так улыбалась мне, что не знаю, как жить дальше. Но сейчас понял, — осторожно я добавил, — кого еще смогу полюбить.
— Кого?
— А ты не догадываешься?
— Откуда я могу знать? — пожала плечами Милочка.
Я удивился ее чистоте. Милочка поднялась из-за стола, подошла к окну и стала в него смотреть. Я тоже поднялся и подошел к ней. И тоже стал смотреть в окно. И тут моя рука сама нашла ее руку, когда я смотрел не на улицу, а куда-то далеко-далеко, но рука Милочки выскользнула из моей.
— Слышишь?
Я хотел повернуть разговор к тому, ради чего я это все затеял, но, увидев на улице бродягу с обрубками вместо рук и с колокольчиком на шее, быстрее отодвинулся от окна, и Милочка спряталась. Хотел уши заткнуть пальцами, но перед девушкой не посмел — и только тогда опомнился, когда загрохотал гром; за одну минуту на кухне страшно потемнело, и ярче вспыхнули лучи заходящего солнца из окон в другой комнате. Еще долго звенел колокольчик, и, когда наступила тишина, как обычно перед грозой, мы затаились, каждый думая о своем, и я едва услышал Милочку.
— Когда умирал дедушка, — прошептала она, — я держала его одной рукой за голову, а другой гладила по плечу. Глаза его были открыты; он как бы искал глазами кого-то, но, конечно, находился в беспамятстве; было видно, как мечется его душа. Он хотел что-то сказать — губы его шевелились, однако нельзя было понять, чего он хочет сказать. Из раскрытого окна солнце пробивало занавеску с ярко вспыхнувшими алыми мальвами, и, когда ветерок колыхал занавеску, эти мальвы оживали на лице у дедушки, пока солнце не зашло, как сейчас, и я вдруг почувствовала, что мои руки на дедушке оледенели.
— Не надо об этом, — попросил я.
— Почему?
— Не надо, — повторил я. — Давай лучше о другом.
— О чем? — разрумянившись, догадалась Милочка. — Ты же знаешь, что у меня сердце, как кулачок у пятилетнего ребенка, — пролепетала она и снова о дедушке: — Уже давно он болел, но еще летом, в сенокос, отбил мне косу. Он лучше всех в деревне отбивал косы, и некому теперь будет отбить мне косу.
Случайные земные черты на лице у Милочки растворились в сумерках — и проступили небесные; мы так и сидели, сумерничая, пока не вернулась мама. Она включила свет, затем, нагнувшись, собрала в кулак край подола мокрого до нитки платья и выжала. Глядя, как я заторопился, мама Милочки остановила меня.
— Подожди, пока дождь не закончится.
— Он на всю ночь, — пробормотал я и, выходя, спохватился. — Буду молиться за тебя, — прошептал я Милочке и едва услышал вслед ее: благодарю.
Когда я вышел из круга последнего фонаря, глаза не могли привыкнуть к темноте; впереди зашаркали шаги и — все скорее, чтобы не замочил дождь. Обыкновенно разговариваешь сам с собой, а пока поднялся на горку — ни слова; кажется, сейчас сердце оборвется, и в темноте можно не задумываться, какое выражение на лице.
Было уже поздно; моя хозяйка, в чьем доме снимаю комнатку, уже закрыла дверь на засов. Мне пришлось стучать, и хозяйка, когда открыла, спросила: что с тобой? Она каждый день у меня это спрашивает. Я отвечаю: все хорошо, но она пристально заглядывает в лицо, и приходится улыбаться — будто все хорошо. Оттого что я часто пытаюсь улыбаться, когда не улыбается, на лице остаются морщины, и даже потом, когда не улыбаюсь, не могу на себя посмотреть в зеркало; мне кажется — все равно я улыбаюсь.
— Что у тебя на руке? — заметила хозяйка, и я невольно руку сжал в кулак.
А назавтра, только проснулся, увидел у себя на ладони начирканный впопыхах шариковой ручкой телефон Милочки и — скорее одеваться, но оторвалась пуговица. Не раздумывая, стал набирать Милочкин номер, тут вырубился телефон; сколько я ни пытался его включить — ничего не получалось. Кажется — что такого, но если каждое утро начинается с оторванной пуговицы, а сегодня еще сломался телефон, — тогда хочется расплакаться, как ребенку. Пока хозяйка на кухне, поспешил выскочить на крыльцо, чтобы не услышать ее: что с тобой? Сквозь вчерашние тучи едва пробивалось солнце. В такое смутное утро очень тяжело на чужом крыльце. Меня потянуло на улицу. Ничего нельзя проще выдумать, как сходить в магазин за хлебом. На улице догнал дядю Митю на костылях.
— Вчера не получилось поговорить, — сказал я. — Как ты?
— Чешется пятка.
Я с недоумением глянул на то место, где должна быть его нога.
— Ну, и что ты делаешь, когда чешется пятка?
Он на меня так посмотрел, что я скорей в магазин. Там очередь. Махая крылышками, какая-то птичка трепыхалась над окном, заглядывая в него, а очередь длинная, и, пока я стоял, несколько раз птичка прилетала. Нависла черная туча, затем другая — туча на туче; в магазине включили электрический свет, потому что кассирша не могла в темноте считать деньги. Когда я вышел из магазина, дунул ветер, и я будто проснулся, обсыпанный с деревьев каплями вчерашнего дождя. Вдруг тучи на небе развеялись. И, когда просияло солнце, когда все вокруг в его лучах возликовало, — тут я почувствовал, что жизнь моя висит, как на ниточке.
А когда, вернувшись домой, закрылся в своей комнатке, подумал, что у других — канаты, железные канаты, но потом осознал — у всех ниточка, иначе быть не может; смысл жизни в паутинной ничтожности этой ниточки. Я представил, сколько ниточек спускается с неба! И чем сильнее веруешь, тем утончается эта ниточка, и я испугался, но в душе все больше разрасталась радость, когда радоваться, кажется, нечему. Тут я вспомнил Милочку. Я вспомнил о ее сердце, как кулачок у пятилетнего ребенка, и сейчас догадался, что «кулачок» можно «опустить». Изумившись, что у этой девушки невинное ребячье сердечко, я с неземной радостью осознал, к чему вчера прикоснулся. И вот тут, когда я был далеко-далеко, зазвонил сломанный телефон. От мысли, что никак не мог телефон сам собой включиться и зазвонить, я онемел и не удивился Нюсе, когда та сказала: у меня опять сегодня «форточка». Чего молчишь? Но я сразу же опомнился, когда голова закружилась.
На этот раз доехал быстро — коровы уже на пляже. Когда выскочил на остановке из автобуса, Нюся, как и вчера, стояла у чайной и ожидала меня. Мы опять сели за тот же столик у окна, и я не выдержал:
— Не могу больше так!
В этот момент хлопнула дверь на пружине за вошедшими в чайную, и я не расслышал, что мне ответила Нюся, но по губам ее и поспешно опущенным глазам догадался, что она ответила не так, как вчера. Каждый раз она другая, и надо теперь опять начинать все сначала, будто ничего раньше и не было. Я вспомнил, как Нюся сказала мне «нет», и спросил:
— Что же все-таки тебе приснилось вчера?
— Посмотри на эту парочку, — показала Нюся, — вон за тем столиком.
— Расскажи, что приснилось.
— Посмотри на них.
— Чего мне на них смотреть? — я оглянулся на мужчину и женщину, которые хлопнули дверью. — Расскажи…
— Ты опять? — вздохнула Нюся. — Не хочу рассказывать.
— Почему?
— Не хочу.
— Но почему? — не мог я понять, как она вдруг начала:
— Привязаны люди…
— К чему?
— К какому-то дерьму, — простонала Нюся. — И на них сверху дождь!
— Не надо дальше.
— Я же говорила.
— Вчера зашел в церковь, — вспомнил я.
— Посмотри на эту парочку, — не могла успокоиться Нюся. — За все это время они не произнесли ни одного слова, и даже не было слышно, как мужчина заказывал официантке.
— Уже не могу больше так, — пробормотал я, оглядываясь.
— Посмотри на них.
— В церкви стояла девушка, — продолжал я. — Она стала падать в обмороке; я подхватил ее и вывел на воздух. У нее оказалось сердце, как кулачок у пятилетнего ребенка.