Три года подряд оливы ничего не родили. Сбережения Белаида растаяли. Дети снова стали голодать. Жена Белаида поняла, что отец хорошо сделал, заранее приучив их к лишениям. Они протянули еще год в надежде, что следующий урожай будет хорошим. Он был скудным. Белаид продал на рынке быков, потом корову. Он держался еще год, но настало время, и ему пришлось заложить купленное им маленькое поле. На другой день он встал рано утром, чтобы никто не видел, что он уезжает, обнял своих старших (остальные еще спали) и пешком пошел в Азазгу, где он должен был сесть в автобус.
Первый год он работал на заводе так, как обрабатывал свое поле в Тале: основательно, серьезно. Не знал ни отдыха, ни развлечений. Он работал на заводе «Жапи» у печи, соглашался на сверхурочные часы и ночные смены. По воскресеньям он бывал слишком изнурен, чтобы куда-нибудь выходить. Издалека он продолжал помогать семье, высылал деньги на зерно, масло, дрова, одежду, праздники.
К концу года долги все еще не были выплачены. Заложенное поле перешло в собственность Амера. Детям не хватало ни еды, ни одежды.
Тогда, чтобы забыть все, Белаид начал пить. Он и правда забыл. Только временами у него бывали еще вспышки: иногда старые заботы, которые он считал похороненными, обрушивались все одновременно, готовые задавить его. Тогда Белаид снова пил. И так до самого того дня, когда он открыл, что не так-то уж трудно жить только для себя. Он перестал посылать деньги, перестал писать, переехал в другой квартал, чтобы избавиться от земляков, которые привозили ему новости из Талы.
Однажды он случайно узнал, что жена его забрала детей и вернулась к своему отцу. Чтобы не быть слишком в тягость, она работала от первых проблесков зари до поздней ночи. Днем она делала все: копала, полола, носила на спине полные корзины навоза в поле, помогала во время жатвы, сбора олив и инжира. Вечером, когда все ложились, она садилась ткать, и с улицы до глубокой ночи можно было слышать глухой стук ее веретен.
Однажды, когда Белаид вместе со своим приятелем уселся в Люксембургском саду на скамье (они только что выпили и были пьяны), он услышал, как кто-то окликнул его по-берберски:
— Белаид айт-Лазрак[50].
Он заворчал, повернулся, чтобы посмотреть, кто его зовет, открыл слипавшиеся глаза и, увидев незнакомого парня, недовольно пробормотал:
— Чего тебе?
— Что ты здесь делаешь?
— Пошел ты!
— Посмотри на меня.
— Тоже красавец.
— Поднимайся и иди за мной.
— Не люблю шпиков, проваливай отсюда.
— Я не шпик… Я Уали, твой сын.
Белаид снова попробовал поднять на него тяжелый взгляд. Большой черноволосый парень, стоявший перед ним, не знал, куда девать свои руки. У него был вид крестьянина, которому неловко в праздничной одежде.
Перед помутневшим взором Белаида прошло туманное воспоминание о том дне, когда он покинул Талу. Черномазый, тщедушный, сопливый малыш цеплялся за его ноги, глотая слезы: то был Уали.
— Ну и чего ты хочешь?
— Увезти тебя.
— Сопляк! А куда?
— Домой.
— Я вот тебе сейчас покажу.
Белаид попробовал встать, но снова упал на скамью.
— Отведи меня к себе. Я только что приехал, и мне негде спать.
— А мне какое дело? Спи под мостами… как все босяки… ты и есть босяк…
Он начал кричать:
— Босяк! Пьянчужка! Гнусный пьянчужка… ты пьян… сам не знаешь, что говоришь… мерзость! — Он плюнул в сторону Уали, рукавом вытер губы. — Зачем ты сюда приехал? Это не твоя страна.
— Я приехал к тебе.
— Честное слово, вы за мной гоняетесь! Не можете без меня жить. Я вам нужен, как воздух, которым вы дышите!
Он помахал перед собой рукой, пытаясь изобразить воздух, но рука его снова бессильно упала. В голосе его вдруг зазвучала ярость:
— Ведь я для того и уехал, чтобы скрыться от вас, чтобы не слышать больше ваших голосов, не видеть ваших гнусных рож, не дышать одним воздухом с вами. — Внезапно он успокоился. — Сорок лет! Сорок лет я прожил с вами в Тале, барахтался в вашей грязи, вашей нищете, вашем дерьме. И вот однажды утром вы встали и начали искать меня, чтобы снова надеть мне на шею ярмо, и… не нашли меня… Пф-ф! Испарился!
Он угрюмо посмотрел на Уали.
— Ты мой сын?
— Да.
— Ты оставил дом, свою мать, братьев, друзей, врагов, чтобы приехать сюда?
— Дома нечего было есть.
Белаид сипло рассмеялся.
— За десять лет припев ваш не изменился.
— Это потому, что и песня все та же. А деньги, ты ведь поехал за ними?
— Нет! Я уехал потому, что вы мне надоели, уехал, чтобы скрыться от вас, чтобы не слышать больше нудного голоса твоей матери, слышишь? — нудного! Она приводила меня в отчаяние, когда без конца нудила: нет ячменя, масла, мыла, бурнусов для тебя, для твоих братьев, для меня, о себе она никогда не говорила. Я уехал, чтобы поискать другой припев.
— И нашел?
— Не твое дело.
— Ты никогда не спрашивал себя, что с нами стало, пока ты искал другой припев?
— А я вас забыл. Забыл вашу мерзость, вашу нищету, ваши потемки, ваши мозоли на ногах, ваши пустые животы… У вас все это еще осталось?
— Все еще.
— Да уж, хороши вы. Твоя мать все еще ходит к святым?
— Это все, что ей остается. Ты уехал. Мы были слишком малы. Соседи, родные — все так же бедны, как и мы. Ей оставались только святые.
— Помоги мне.
Белаид протянул нетвердую руку Уали, который помог ему встать, потом обернулся к своему другу, распростертому на скамье.
— Ты с нами? Мы идем ко мне.
— Ну уж нет! — сказал тот голосом, в котором будто камни перекатывались. — Меня, знаешь, тошнит от семейных историй.
Он сделал вид, что его вот-вот вырвет.
Белаид жил на бульваре Республики. Комната была большой.
Он поставил на стол два стакана, в один из них налил красного вина.
— Ты небось не пьешь?
— Нет.
— Она все так же плачет?
— Знаешь, женщины…
— Здесь женщины не плачут… Она все так же ходит босиком?
— Как все женщины Талы.
— Тебе не стыдно, что твоя мать ходит босиком? Она и в лес за дровами, конечно, босиком ходит?
— Конечно.
— А дрова продает, чтобы прокормить вас. А по утрам она встает до рассвета, чтобы сходить за водой к роднику, пока источник не иссяк, и каждый день она садится за пряжу, ткет бурнусы и продает их, чтобы купить вам ячменя, и масла, и мыла, и одежду, а по вечерам, когда все уже легли, она не спит, опять ткет, чтобы не терять ни минуты…
— Как будто ты сам при этом присутствовал. Ты ничего не забыл.
— Забыл? О! Конечно, я вас забыл. Но достаточно мне взглянуть на твою гнусную рожу, чтобы все вспомнить… Ты в самом деле не пьешь?
— Нет, спасибо.
— Напрасно! Твой рай далек и ненадежен. Ты бы уж лучше разрешил себе частичку райского блаженства сейчас, не откладывая… Нет? Ну, как хочешь.
Он разом допил все, что оставалось.
— Тебе не кажется, что ты и так уже достаточно пьян?
— Скажи пожалуйста! Сопляк! Ты что, мораль мне читать сюда приехал? Пьян? А как, ты думаешь, мне удается вас забыть?
Он налил себе еще. Уали хотелось вырвать у него из рук стакан или отобрать бутылку, но ведь это был все-таки его отец. Белаид держал стакан обеими руками, голова его тряслась, словно его тошнило, глаза налились кровью.
— Рай алжирцев!.. Алжирцы? Ха-ха! Не смеши. Гниды, ничтожества, живые трупы! Все люди сначала живут, а потом в один прекрасный день умирают, раз — и нет. Вы… — Он икнул. — …Вы и шестидесяти лет не живете…
Он выпил, пролил вино на пиджак, задумчиво поглядел на оставленный вином след. Попробовал вытереть его, стряхнуть рукой, но каждый раз промахивался.
— Мерзость! И все эти шестьдесят лет вы не перестаете подыхать, пока вас не похоронят и лицемерный марабут[51] не прочтет над вами молитв. — Он взвыл: — Кюре на виселицу! — Потом успокоился. — Это не больше чем формальность… вы уже давно умерли… Вот мерзость это вино!
Он поднял бутылку, на дне которой розовели, колыхаясь, блики, повторил: «Мерзость», прижался толстыми жадными губами к горлышку и выпил. Две струйки стекли по углам губ. Он поставил бутылку, воззрился на нее.
— У тебя есть деньги?
— Зачем?
— В бутылке больше нет вина.
Уали спрашивал себя, не убить ли его сейчас же. Но здесь ведь есть полиция или жандармы, он точно не знал, быть может, его арестуют.
Белаид закрыл лицо пустой бутылкой.
— Она все жалуется?
— Кто?
— Твоя мать! Когда она была моей женой, она всегда жаловалась.
Уали опять вспомнил о полиции, о жандармах.
— Разумеется, она жалуется на святых, на судьбу.
— А на меня?
— Нет, о тебе она никогда не говорит.
— Она тоже меня забыла? Вот здорово! Знаешь, твоя мать — отличная девка, только немножко коротковата и слишком большие груди…