С этой стороны зеркало было полупрозрачным, и он мог наблюдать за тем, что происходило в зале. Сначала действие напомнило какой-то танец – но, так как происходило все в тишине, еще больше напомнило оно ему старинные заведенные часы, и придворные (особенно отсюда, через стекло) казались не людьми, а деревянными раскрашенными фигурками, каждое движение которых заложено в механизме, и даже Нора (особенно Нора с ее белым лицом, в ее алом уборе) казалась раскрашенной куколкой. Комок подступал к горлу – так хотелось того, что оказалось сейчас невозможным: прижать ее к себе, чтобы краска с лица стиралась о его рубашку, навсегда оставляя пятна, запустить пальцы в волосы, почувствовать ее ледяную, но живую ладонь на своем затылке… Сломать куколку.
Николай вздрогнул от странного жужжащего звука за спиной и не сразу понял, что это жужжит ребенок, мальчик, которого недолюбливала Нора. Мальчик держал в руке дешевый игрушечный самолет, поднимал и опускал его и самозабвенно жужжал.
– Что? Тоже не пускают? – поинтересовался Николай дружелюбно, но в ответ получил только волчий взгляд исподлобья, и, хотя Нора никогда не смотрела так, нельзя было не заметить, как похожи глаза мальчика на глаза Норы. Кто же он ей – родственник, брат? Или все-таки сын? Ведь и его следует забрать, но как, но как! «А никак», – ответил самому себе мысленно. Будет хорошо, если хоть ее саму вытащить удастся.
Нора медленно двигалась по странной траектории, в руках у нее появлялись прозрачные полные сосуды, которые она давала по очереди всем придворным, и даже сквозь зеркало было видно, как деревянные личики озаряются радостью.
Когда все получили сосуды, тишина стала еще тише, а Нора исчезла, мелькнул лишь красноватый отблеск ее камней в зеркалах. Николай сделал шаг вперед, пытаясь разглядеть, не в угол ли залы она зашла. Придворные несколько секунд оставались неподвижными, потом один за другим начали вставать, потягиваться, покашливать, теребить волосы, поводить затекшими плечами, перебрасываться смешками и короткими фразами. Сейчас они были похожи на актеров, после того как опустился занавес, лишь внимание к видимо ценным сосудам напоминало о закончившейся церемонии.
Словно волна, ударило ее платье, и острые пальцы оказались у него на плечах.
– Надеюсь, тебе не было скучно. Прости, что заставила ждать. Поцелуй же меня! Нас никто не увидит, не бойся, мы здесь одни.
Он с гадливостью заметил в себе животное желание повиноваться ей, как те придворные. А она была радостна, лицо светилось сквозь белила, сегодня оно было маленьким, очень женским, очень простым, ну разве что много косметики, собравшейся в тонких морщинках смеха, как грим примадонны после песни, и он не удержался, сжал ее щеки ладонями, потом притянул всю к себе через сопротивляющиеся ткани, поцеловал в шею. Они так соскучились. Вкус ее кожи был ясным, как возвращение в тысячу раз виденный сон или в дом, где не был давно. Вздохнул с облегчением – теперь он забыл Иру.
После лежали на ее кровати, глядя в потолок, Николай внезапно вспомнил, какое сегодня число, и спросил тревожно:
– Можно я здесь закурю?
Спросил, не подумав, но Нора ответила серьезно:
– Я думаю, здесь можно всё.
Он закурил уже без желания. Он вспомнил свой план, все рассчитанные и просчитанные дни, и понял, что это свидание должно стать последним перед побегом, до которого еще много дней. Почему он не подумал раньше? Почти случайно попал к ней сегодня. Почему…
Он не мог от нее оторваться. Вместо того чтобы начать разговор, чтобы сказать ей то, что сказать нужно: они расстанутся, и расстанутся надолго (можно, можно не говорить, она не заметит, они никогда не договаривались о следующей встрече, но честно ли?) – он поднял левую руку и положил ей на лоб. Провел по носу к подбородку. Она фыркнула, но не изменила позы – лежала лицом вверх. Его ладонь прижалась к ее губам и почти сразу упала на шею – под кожей билась жилка. Нора была настоящей. Рука спустилась к груди. Он закрыл глаза. Но вел ладонь дальше – туда, где обрывались ребра и был мягкий живот. Ямка пупка. Он вел дальше, но резко оторвал и уже открыл рот, чтобы сказать, как все будет, но она сказала раньше:
– Алекс Ниффлонгер устраивает праздник в феврале. Перед постом. У нас.
Сначала ударило – как может она говорить об Алексе сейчас – лежа голой под его рукой. Но потом ударило сильнее – что за праздники в феврале, если в феврале он ее должен забрать? Ему Александр ничего не говорил ни о каком празднике.
Сел, кинул догорающую сигарету в какую-то вазу. Лена оказывалась права. Если он сам скрывает от Александра какие-то мелочи вроде купленного домика, то Александр скрывает он него почти всё. Зачем эта долгая пауза между встречами, почему нельзя сказать Норе прямо сейчас:
– Нора. Давай ты прямо сейчас уйдешь вместе со мной.
Лежа так же, словно не заметив перемены его настроения, она ответила:
– Да, давай.
Но уже по тону он понимал, что ничего из этого получиться не может, и что она это знает. Нет в здании ни входов, ни выходов, а только переходы, которые для него одного оказываются выходами – Нору же ведут дальше, в ее комнаты. Любой неосторожный шаг может обернуться выходом для него. Он снова лег, сжал ее руку. В спальне непривычно пахло табачным дымом. Не хотел выпускать Нору. Выговорил:
– Нора. Если ты на самом деле хочешь уйти со мной – нам нужно расстаться на некоторое время.
– Надолго? – спросила не изменившимся тоном. А он боялся, что она будет плакать, или повернется лицом вниз и не будет отвечать.
– Надолго. Но потом мы сможем не расставаться никогда. Ты должна мне верить.
– За долгое время я могу умереть.
– Нет, ты не можешь. Ты только говоришь. Ты не можешь умереть здесь, помнишь? Ты говорила мне.
– Но моя мама умерла. Значит, и я могу. Но даже если я не могу умереть здесь, ведь ты можешь умереть там.
– Зачем ты говоришь это, Нора? Мне тридцать лет, с чего бы мне…
– Ну и что! – отрезала, и только теперь он догадался наклониться над ее лицом в темноте и увидел, что все вокруг глаз мокро.
Он нагнулся и поцеловал один глаз. Слезы соленые, как у всех людей. Другой. Она тряслась, но не плакала вслух. Поцеловал в губы. Она заговорила шепотом, сдавленно:
– Я ведь без тебя точно умру, даже здесь. Почему ты этого хочешь? Почему ты не хочешь, чтобы все было как раньше? Как сейчас. Разве мы не счастливы? Разве мне плохо так?
– А я?
– Тебе должно быть хорошо, когда мне хорошо.
Он засмеялся искренне, она добавила быстро:
– Но я согласна. Я уже один раз на всё согласилась, и я не меняю решения. Только не обижайся, если я умру за это время. К тому времени, когда ты придешь.
Он снова поцеловал:
– Не говори больше глупостей!
…и вглядывался в ее мокрые глаза, блестящие в темноте, дотрагивался пальцами до прозрачных пушистых ресниц – она моргала, убирала его руку, а потом следовала за его рукой, к нему на грудь, и царапала ему кожу на плече.
Так они попрощались.
Разлука оказалась мучительной с самого начала. Бывает, выходишь в долгий путь полным сил, к середине пути устаешь, но уже видна цель, и идти легко. Но бывает – и так было для них – делаешь первый шаг уже уставшим, и длинная дорога, стелящаяся впереди, кажется бесконечной и ненужной мукой.
Тоска той зимы не была естественной тоской влюбленных. Для этого они слишком мало видели и знали друг друга, слишком мало были привязаны друг к другу обстоятельствами. То была тоска по проблеску смысла, по необходимости существования. Им так хотелось нуждаться друг в друге, в будущем или хотя бы в прошлом.
Расстались внезапно, как обычно: Нора поправляла простыни, и возлюбленного уже не было, когда она убрала волосы с лица. Ей показалось, что она слышит удаляющиеся шаги, но необязательно были шаги его шагами, возможно, проходила вдалеке Мани, или проходил Гуидо, или кто-то еще. Она легла на расправленную влажную простыню и захотела заснуть, но заснуть не могла: оставшаяся внутри пустота мешала, заполнить ее можно было только собой: уйти еще глубже в себя, увести внутрь то, что осталось, не оставляя даже видимости себя, схлопнуться, словно закончившаяся вселенная. Нора же, наоборот, растягивалась в постели в длину, раскрывала руки, и пустота растягивалась и раскрывалась вместе с ней. Со временем пустота определилась: стала тоской, стремлением, безысходным, как тело.
Николай же нашел для себя выход: зимой он встречался – иногда, субботними вечерами – с проституткой, совсем молоденькой и молчаливой. Порой именно ей хотелось рассказать о Норе, но он боялся отпугнуть ее своим безумием.
Внутри зимы все было как обычно: электрический свет и стены, утром бутерброд в темноте и льющийся мимо чашки кофе, в ранних сумерках свечение испещренного знаками монитора, на который не было сил смотреть. Снег то выпадал, то таял, желтел от собачьей мочи и смерзался, в зависимости от температуры; то летали, то клевали мусор черные вороны. Ездил на машине вместо трамвая – якобы чтобы не мерзнуть, но на самом деле чтобы не видеть никого. На работе все равно приходилось кого-нибудь видеть. Бессмысленные фразы были все тяжелее, как и взгляды знакомых женщин, за спиной шепчущихся о том, что у него депрессия. Он ждал: рано или поздно откроются ошибки в работе, о которой не мог думать, и больше всего боялся, что откроются уже у заказчиков, но ошибки не открывались, он оставался таким же надежным, делал с ненавистью, но правильно.