Николай же нашел для себя выход: зимой он встречался – иногда, субботними вечерами – с проституткой, совсем молоденькой и молчаливой. Порой именно ей хотелось рассказать о Норе, но он боялся отпугнуть ее своим безумием.
Внутри зимы все было как обычно: электрический свет и стены, утром бутерброд в темноте и льющийся мимо чашки кофе, в ранних сумерках свечение испещренного знаками монитора, на который не было сил смотреть. Снег то выпадал, то таял, желтел от собачьей мочи и смерзался, в зависимости от температуры; то летали, то клевали мусор черные вороны. Ездил на машине вместо трамвая – якобы чтобы не мерзнуть, но на самом деле чтобы не видеть никого. На работе все равно приходилось кого-нибудь видеть. Бессмысленные фразы были все тяжелее, как и взгляды знакомых женщин, за спиной шепчущихся о том, что у него депрессия. Он ждал: рано или поздно откроются ошибки в работе, о которой не мог думать, и больше всего боялся, что откроются уже у заказчиков, но ошибки не открывались, он оставался таким же надежным, делал с ненавистью, но правильно.
Несколько раз виделся с Леночкой. На ходу – Лена была озабочена, спешила, усталые морщинки у глаз просвечивали сквозь тональный крем, – передавала ему бумаги, и вопрос «Как она вообще?» оставался невысказанным – слишком неуместен – и почти неясно было, для чего бумаги. С Александром Дымановым не виделся, с ним больше нечего было решать. Случайно, занимаясь чем-то другим, нашел место, подходящее ему по профилю, но в Австралии, долго и безрадостно смеялся в сложенные ладони – кто-то знает, как получить австралийскую визу? – при встрече то же громко спросил у Леночки – она задумалась, черкнула ему рецепт успокоительного, но посоветовала в аптеку не ходить, а напиться в хорошей компании.
Элеоноре Фелисии пришло новое сообщение от кузена Ниффлонгера, немного недовольное по тону, но намекающее на грандиозность предстоящего праздника.
Пусть.
Нора вставала рано, до электрического рассвета, звала заспанных служанок, ее мыли, одевали в платья серых оттенков, с прозрачными серыми покрывалами, и она отправлялась в путь. Отрываясь от безнадежных пасьянсов, шла вдаль, через одинаковые смежные комнаты, чтобы вечером быть раздетой и лечь в постель, на спину, с открытыми глазами – в попытке вызвать в сердце память о дне прощания. Памяти не было. Была – всего один раз и не в спальне. Всего один раз остановилась в своем бесконечном пути: неожиданно полился свет, не обычный свет экономных ламп, а золотой, который проходил сквозь все стены, зеркала и картины, делая их прозрачными, и платье на ней исчезло, оставляя розовую полупрозрачную кожу. Они вспомнили друг о друге одновременно, догадалась она, но тут же снова всё забыла – это была короткая вспышка радости, и снова сгустились стены, затвердела на теле одежда, собралась в горле безмолвная тоска… (в это мгновение Николай поставил возле клавиатуры чашку, по внешней стенке которой текла тонкая черная струйка кофе, за спиной спросили: «Ты что там? В порядке?» – и ответил, откашливаясь: «В порядке… Глотнул горячего»).
Иногда Нора видела лежащих на полу птиц. Как не сложно было для нее склоняться сквозь жесткие ткани и каркасы, она поднимала их, держала в руках, прижимала к щеке, мертвых, но еще не холодных.
Не говорила никому ничего, однако даже Гуидо стал замечать разбросанные повсюду трупики воробьев и синиц. Новая напасть – не успели справиться с крысами… Проблемы, проблемы… проблемы – его работа, его стихия. Как могли проникнуть птицы в закрытое помещение? Должно быть объяснение – выяснить. И отдать образцы в лабораторию, проверить на вирусы H5N1 и H1N1.
У самых дверей часовни (сюда подходила часто, но не решалась заходить с тех пор, как дала согласие на сомнительный побег) снова заметила трупик – раньше бывший синицей. Подобрала с чувством, что его нужно немного потереть, согреть, и снова забьются сердце и крылышки, но ничего не забилось. Тогда рассматривала: маленькие зеленые перышки, черная полоска на грудке, клювик, неподвижные черные глазки, вокруг глазок – светлые пятна. И заглядывала в мертвые глазки, чтобы увидеть: что там, куда все пропадают потом. Малюсенькие глазки ничего не выдавали. Скорее выдавали крылышки, отгибающиеся на весу.
Она подумала, что, если птицы гибли от голода, она бы отдала себя им в пищу, только бы они летали. Особенно жаль было пушистых воробушков, таких маленьких, что пропадали в ладони. Подбрасывала их, но они все равно не летели. Тогда убирала их в уголок, чтобы никто не наступил, и укрывала кусочком белой ткани.
– Кто-то подбросил эту гадость, – бормотал на ходу Гуидо, но она думала, что не гадость, что птицы. Гуидо еще долго искал бы виновных, если бы Нора не объяснила ему, что наверняка воробьев из рогатки набил нехороший мальчик.
Кроме птиц, встречался ей в пути старичок, который запомнился тем, что у него выпадало сердце, может, он и не был старичком, но из-за тяжелой жизни стал дрожащим. Всякий раз, когда он наклонялся, в ребрах открывалась заслонка, и сердце выпадало, повисало, болталось, словно мячик на резинке, наверно, болезненно, он всегда кривился при этом, подхватывал сердце в правую руку, пристраивал на место. Он Нору тоже предупреждал о том, что готовится заговор и ее хотят убить, – соглашалась, кивала.
Шла дальше. Она не знала, откуда в руках цветы – искусственные, бесцветные от пыли, но несла их дальше.
В зале, где был для красоты круглый бассейн с мутной водой, где иногда решала споры и лечила болезни, ей в ноги бросилась захлебывающаяся словами женщина. Нора спрашивала, что случилось, та объясняла, что у нее отняли дом и дочку. Нора предупредила Мани, отошла в угол и вывела оттуда дочку, подумала, и прибавила, что они могут остаться жить здесь или получить дом, где захотят. Осчастливленные, ушли.
Ей не нравилось быть королевой, слишком грустно. Споры тех, кто приходил к ней, решала всегда справедливо, но кто-то всегда оставался обиженным. Больных исцеляла, но последняя крошка болезни сохранялась, готовая когда-нибудь вернуться (смерть все равно возвращается, сколько раз ее ни отгоняй, полное исцеление невозможно).
Снова шла, по ошибке зашла однажды в мамину комнату, где на забытом инвалидном кресле повисли летучие мыши.
Казалось, постоянно роняет что-то из рук. Теряет… Но, только потеряв, становится спокойной. Что-то, без чего легче идти. Тикали часы. Где-то звенело. Придворные замирали при ее появлении. В серой одежде, она была неразличима на фоне серых стен, но они чувствовали присутствие. В зеркале смотрела себе в глаза, что там было; не узнавая себя, смотрела в прозрачные кружочки, вспоминала полоски из сна, но не видела знакомой мысли и убеждалась, что это не она, ее нет. С каждым шагом декабря приближался Новый год.
Николай смотрел в окно. Вдали замирал дым, а внизу – мерзлая обнаженная почва. Думал, как избежать новогодней ночи у родителей.
Хлопали двери. Люди входили, выходили, смеялись, спускались в подвалы. Сквозняки протягивались через хлопанье дверей. Люди роняли из рук вазы. Собирали осколки в кульки.
«Но вы, как всегда, правы, Элеонора Фелисия, – говорил Норе Гуидо где-то вдалеке уже, его не видно, – ведь безысходность причиняет страдание, только когда есть надежда на недосягаемый выход, когда этот тревожащий выход рядом – слишком узкий, чтобы пройти. А когда нет надежды и нет выхода, безысходность и есть счастье, за которым все охотятся».
Нора опускает взгляд на свои мокрые руки с прилипшими блестками и улыбается. Она старается вспомнить, о чем говорил только что Гуидо, неожиданно громко бьют часы, так, что прорывает трубу в стене и бурным потоком течет под ноги вода, но ей все равно, она вспоминает: Гуидо говорил о том, что она уже забыла своего возлюбленного. Хочет подумать о возлюбленном, но снова бьют часы, поспешно берет две виноградины с блюда, нужно загадать желание, проглотив двенадцатую виноградину с двенадцатым ударом: «Чтобы в этом году наконец…», теперь понимает, почему не выключают свет в столь поздний час: Новый год.
И плывут-плывут, с запахом сосны, с приставшими иголочками, мерцающие елочные шары к стоку, вертятся в водоворотах. Падают из рук: дождик, серпантин, мишура. Пожелтевшая хвоя, фантики в грязной пене забивают сток.
После первого января в бассейне судебного зала завелись навки, так они называли себя, но иногда дразнили друг друга лоскотухами. Они сказали, что приплыли по трубам канализации. Нора полюбила приходить к ним, разговаривать, точнее, молчать, слушая, как навочки кашляют или сипло вздыхают от тяжести воды. Они были худые, с вылинявшей краской на волосах, на лице – то ли прыщики, то ли язвочки от влажности. У них были прокуренные голоса, и они говорили, будто приплыли сюда в надежде, что здесь их не найдут менты.