Когда пароходик отчалил от пристани и двинулся вниз по течению, к северу, Иртыш сразу помрачнел. Может быть потому, что тучи заволокли небо, а может быть и потому, что здесь начинался край концентрационных лагерей.
Думал ли об этом Решков? Трудно сказать. Иногда он оглядывался по сторонам, но до того безучастно, что, казалось, ничего не замечал. Он как будто не обращал внимания на то, что трюмы битком набиты людьми, которых везут куда-то далеко, за Полярный круг. По сравнению с крепкими, мордастыми и грубыми конвоирами, они выглядели беспомощными и очень покорными, как будто бы примирившимися со своей судьбой.
На одной из маленьких пристаней Решков сошел с парохода и часа через полтора был в большом сибирском селе.
Примерно полдня он провел в громадном здании, расположенном в центре села. В здании было всё: и милиция, и партийный комитет, и отделение госбезопасности, всё — имеющее прямое отношение к управлению лагерями.
Встретившись с нужным начальством, что-то записав, кому-то сделав замечания, Решков направился к школе.
Чем ближе она становилась, тем нерешительнее шагал Решков.
«А может быть и не нужно? — наконец спросил он себя. — Может быть, лучше вернуться, потребовать катер, отправиться в Омск, дождаться поезда и…»
Но тут он вспомнил, что послал письмо сюда, в эту школу, о том… и он как бы перечитал вновь это письмо, написанное учительнице Ирине Мовицкой. В письме была просьба еще раз встретиться, теперь уже действительно в последний раз, для последнего разговора. Он просил об этом. Он указал день: 20 июня.
Сегодня и было 20 июня.
Решков вошел в школу. Убиравшая коридор сторожиха спросила:
— Вы к учителке? — и добавила: — Вон туда. Идите за мной.
— Спасибо, я знаю, — ответил Решков.
В конце коридора была знакомая дверь. Решков подошел к ней, постучал и, стоя на пороге, тихо сказал:
— Здравствуйте, Ирина…
— Зачем вы здесь? Ведь вы уже тогда сказали: «В последний раз». Но заходите… Садитесь.
Он опустился на тяжелый сосновый стул, не обратив внимания, что Ирина продолжает стоять опустив руки.
От этих рук он не мог оторвать взгляда. В этих руках, так ему казалось, было его спасение. Если бы они были протянуты к нему…
— Вы знаете, — медленно сказала Ирина, — как мне страшно встречаться с вами. И не потому, что я вас боюсь, а потому… потому, что я ненавижу вас. Даже не вас, а всё то, что вы собой олицетворяете. Зачем вы опять приходите?
Продолжая сидеть и всё так же рассматривая ее руки, Решков, задыхаясь, начал убеждать Ирину, что не о любви к ней он будет говорить.
— Ирина, поверьте мне. Сегодня — решится для меня всё. Сегодня станет моим последним свиданием с вами. Я хочу, я обязан сегодня, перед тем, как распрощаться с вами навсегда, сказать вам всё. А потом…
По дрожанию губ Ирины он догадался, что она предложит ему тут же «сказать всё», чтобы сразу положить конец всему.
— Ирина. Только не здесь. Пожалуйста, исполните мою просьбу: пойдем к реке. Мне тяжело здесь. Прошу вас.
Она взяла вязаную кофточку.
— Хорошо. Идем…
Школа стояла на краю села. От школы, среди соснового молодняка, вилась тропинка.
Дойдя до места, где тропинка раздваивалась, Ирина остановилась.
— Видите, — сказала она, — одна — вправо, другая — влево.
Он посмотрел и вправо и влево, и сказал: — Да, символ.
— Значит? — спросила Ирина.
— Всему конец, — произнес Решков. — Вы для меня, Ирина, всё. И потому что вы всё, самого себя я отвергаю. Я знаю себе цену. Подумайте только: в каждый свой день я входил как в соседний двор, в котором всегда висит чье-то рваное, плохо выстиранное и скверно пахнущее белье. Я устал и спокойно читаю подписанный мне приговор. Не вами составлен этот приговор, Ирина, и не кем-то другим. Он составлен мною. Понимаете? Думаю, что понимаете. Во всяком случае вы догадываетесь, что вот такой, сегодняшний, я начался давно, с тех пор, как во мне стало собираться, накапливаться раздражение против любого, позволяющего себе быть хоть чуть-чуть, но всё же другим, не похожим на меня и на тех, с которыми я вот уже столько лет стою рядом.
Он помолчал и тихо добавил:
— Вот в чем дело, Ирина.
— Как всё это ужасно, Леонид Николаевич.
Он вздрогнул от радости, услышав свое имя. Душевная щедрость Ирины взволновала его и смутила. «А что, если она протянет мне руку? — спросил себя Решков, и тут же ответил: — Я не имею права принять ее руку. Это было бы обманом».
Так сказав самому себе, он с гордостью подумал о том, что наконец-таки обрел силу честно посмотреть на себя, на Леонида Николаевича Решкова. Словно боясь расстаться с собственной честностью, он принялся разрушать ту, недавнюю, надежду. И чтоб от надежды ничего не осталось, чтобы раз и навсегда уже не было бы за что цепляться, он посмотрел прямо в глаза Ирины и сказал:
— Как всё ужасно. Это ваши слова, Ирина. Действительно, ужасно! Ничего поправить нельзя. Нельзя! — чуть ли не крикнул он. — Простите, я что-то сбиваюсь, путаю, не о том говорю. Но всё равно. У меня был некогда помощник. Из тамбовских крестьян. Суходолов. Сильный человек. Потому что он сильный, он ушел от меня, от таких, как я. Это он и меня, и себя, и всех таких назвал молью. Он мог бы стать святым, этот Суходолов. Он перестал быть молью, и превратился в тех, кого обычно называют врагом. Но до этого — он был моим другом. Я его погубил. К чему я всё это выкладываю? К тому, может быть, что однажды, может быть и не однажды, сидел у меня Суходолов, слушал мои рассуждения и согласно кивал головой. А потом сказал: «Всё правильно, товарищ Решков. Ты интеллигент. Так что просвещай и дальше мужицкого сына». Я тогда улыбнулся и ответил ему: «Тебя просвещать трудно. Ты — умный, и какой-то зоркий, хоть и прячешь всё это за сыном мужицким». Суходолов не ответил на мою улыбку улыбкой. «Чего там трудно! — заспорил он сурово. — Я перед тобою — дуб дремучий. Безо всякой хитрости я тебе скажу: всё у тебя гладко. До чрезвычайности гладко. Ты мне доказал и ты меня убедил, что человек состоит из воды и еще там какой-то разной ерунды, и что не следует искать в человеке душу, скажем, или совесть. Спасибо! Всё это может быть и так. Да только скажи мне, товарищ Решков, ответь: и ты из воды и прочей мелочи? Ладно! Тогда объясни мне, почему к тебе, я это точно знаю, идут к тебе тени разных человеков, которых ты в подвалы отправлял. Или, вот, того же самого господина полковника Мовицкого, которого… Вот это всё ты мне растолкуй, товарищ Решков».
Ирина отшатнулась и теперь Решков видел ее ставшее белым лицо. С трудом передохнув, она спросила:
— Для чего… для чего вы такое вспомнили?
Решков посмотрел на разбегавшиеся в разные стороны тропинки.
— Вот видите, — сказал он. — Одна — туда, другая — сюда. Вы — вправо, я — влево. И всё. Сегодняшний день — последний. Зачеркните меня. Но перед зачеркиванием, Ирина, попробуйте… я даже боюсь произнести это слово… Вот вы… как бы это сказать? Да, вы находите утешение в Евангелии, в учении Христа. У меня нет никакого утешения. А ведь Он, Христос, заповедал прощать. И не один раз. Им было сказано прощать врагу своему… может быть я что-то путаю, не в этом дело! Прощать не один раз, не знак), кажется до семижды семидесяти раз. Почему вы не хотите только однажды, только раз простить? Перед тем, как моя дорога пойдет вон туда, а ваша — туда.
Он говорил и видел, как страдает от его слов Ирина. Ему даже показалось, что она вот-вот упадет на развилке тропинки и никогда больше не поднимется.
«Нет, только не это, — подумал Решков. — Она должна жить».
Сразу и совершенно неожиданно пришло решение предложить ей уехать отсюда. Куда? Куда она пожелает. В любую страну. Стоит лишь захотеть, он — всё остальное — сделает.
Об этом он и сказал. Она спокойно ответила:
— Нет.
— Почему? Поймите: вы уедете со мною. И там, где вы захотите, я вас оставлю, чтобы больше не напоминать о себе. Какой вы клятве можете поверить? Не знаю. Может быть такой… такой страшной клятве, клятве кровью вашего отца, Ирина.
— Нет, — повторила она. — Мне тяжело смотреть на вас.
— Странно, — прошептал Решков. — Точно так же говорил мне несчастный Суходолов. Он тоже однажды сказал: «Мне тяжело смотреть и на вас, Леонид Николаевич, и на самого себя. Потому я люблю ночь». Когда же я ответил ему: «Не понимаю», он удивился. «Чего, — говорит, — не понимаете? Я вот знал, — говорил Суходолов, — одного мужика, крепкого крестьянина, что ли… а правильнее — то был мой отец. Он вечно что-то корчевал и новую землю поднимал. А когда у него спрашивали, зачем, дескать, Кузьмич? Разве у тебя мало земли? Мой отец отвечал: „Что на той земле родится, мне доподлинно известно, известно, что растет и как получается. А я хочу посмотреть, что из этой пустоши выйдет“». Вот, Ирина, я тоже хотел заглянуть в свою пустошь. И ничего у меня не получилось. А знаете почему? Потому что внутри у меня — ничего. Совсем ничего. И сам я весь в окончательной пустоте. Ни единой живой травинки вокруг, и я понимаю, что ее и быть не может. А почему? Я у самого себя допытывался, почему мне некуда шагать? И сам себе отвечал: да потому, что начинают шагать от чего-то. А мне не от чего было шагать, так-таки окончательно не от чего.