Совершенно несерьезно объяснять такое ответственное решение только тем, что у нее сосало под ложечкой каждый раз, когда она думала обо всем этом. Но, кажется, именно это ощущение и было для нее единственной уважительной причиной принять такое решение. Вместо радости и взволнованного ожидания, сопровождавшего ее с самого начала первой беременности (хотя идеальных условий для появления ребенка у них не было и тогда), теперь было только ощущение занудного сосания под ложечкой, неприятное и надоедливое. И еще ощущение ужасной усталости: ее утомляло и раздражало все — вид за окном, расположение книг на полке, то, как Зенон каждое утро не может найти свои тапки возле кровати, то, что от него пахнет пивом по вечерам, то, что она не решается признаться сама себе, что просто не хочет рожать этого ребенка. Эгоистично и тупо не хочет, понимая всю безнравственность отсутствия такого желания. И именно это раздражает ее больше всего. Даже больше, чем отсутствие четко выраженного отношения к ситуации у Зенона. Она все еще ждала, что он как-то отреагирует — обрадуется, что у них будет второй ребенок, как обрадовался первому, будет носить ей цветы и апельсины, массировать ей ноги по вечерам и прислушиваться к биению маленького сердца у нее в животе. Или начнет с ней разговор о несвоевременности этой беременности, о том, что он хотел бы еще немного подождать, и что у них нет даже собственного жилья, и что они уже Софийку полностью сплавили на мамины руки, стоит ли рожать еще и второго ребенка, если они все равно не занимаются воспитанием как следует. Такой разговор принес бы ей облегчение, она чувствовала, что он думает обо всем этом так же, как и она, но его молчание перекладывало весь груз ответственности на нее, и это раздражало и изматывало ее. У них было всего несколько недель, чтобы принять решение, но на протяжении этих недель они почти не разговаривали друг с другом: Зенон куда-то исчезал по вечерам, Алла тоже старалась поменьше бывать дома. Матери Зенона она не решилась сказать о беременности.
Никогда раньше она не чувствовала такого сильного желания подчиниться чьей-то воле. Если бы в этот момент кто-то принял за нее решение и даже не убеждал, а просто принудил ее к чему-то, не имеет значения, к чему именно, она была бы благодарна этому человеку. Ей даже начало казаться, что настоящее счастье заключается вовсе не в возможности свободно и неограниченно принимать решения, а совсем наоборот — в умении покориться тому, что случилось независимо от твоей воли, в умении найти в этой покорности не только утешение, но и радость, приспособить свою жизнь к тому, что случилось, и избавиться от этого бесконечного копошения сомнений внутри, этого сосания под ложечкой. Ведь необходимость делать выбор — пожалуй, самое трудное из всего, что приходится делать в жизни. На колебания, связанные с этой необходимостью, тратится масса энергии, которую можно было бы использовать на гораздо более приятные и важные вещи. Но хуже всего осознание, что последствия этого выбора неизбежно разочаруют, независимо от принятого решения, и, вместо того чтобы жаловаться на абстрактную несправедливость, в которой нет твоей вины, придется жаловаться на неправильность собственного выбора. Раньше она не задумывалась над этим, ей всегда было обидно, когда ее лишали свободы выбора, хоть она и редко решалась сказать об этом и настоять на своих правах. И вот теперь выбор был полностью за ней, Зенон согласится с ее решением, каким бы оно ни было, но вместо ожидаемой радости и гармонии это раздражало и мучило.
Алле начало казаться, что эта подчеркнутая толерантность искусственная и неискренняя, что она давно стала декорацией, за которой удобно прятать собственные страхи и слабости, нежелание брать на себя ответственность и неумение понять, чего хочешь в действительности, а не только делаешь вид, что хочешь, как того требует старательно созданный имидж. Она чувствовала, что в ее жизни, в их с Зеноном жизни, настал переломный момент, от которого зависит, что с ними будет дальше. Хотя, с другой стороны, к таким мыслям могла склонять ее всего лишь чрезмерная эмоциональность, свойственная беременным, а на самом деле каждый момент в жизни решающий и нет нужды истерить, а если они решат завести второго ребенка, то сделать это еще много лет будет не поздно. Додумать до конца она не успела, потому что пришла врач.
Позже, когда она будет лежать дома на диване и тупо смотреть в потолок, а внутри все будет болеть, и она не сможет с точностью определить, где именно находится эта больная внутренность, с которой делали что-то без ее ведома, тогда она не будет уверена и в том, когда именно началось это отупение, похожее на тяжкое похмелье, — уже после того, как врач, едва нащупав вену на худой руке, вколол ей наркоз, или еще до того, сразу же, как она переступила ободранный порог больницы, из которой вышла уже каким-то совсем другим, чужим себе человеком. Когда она представляла себе раньше, как чувствуют себя после такого, то допускала все что угодно: страх, отчаяние, слезы, раскаянье, истерику, желание совершить самоубийство — только не такое полное равнодушие, почти облегчение, ближе к отупению, чем к уравновешенности.
В ее мозгу вдруг остановилась быстрая центрифуга, которая наматывала круги в одну сторону, наматывала так быстро, что все пейзажи сливались в одну сплошную линию, а потом отступили куда-то далеко. Остановилась она только на миг, чтобы сразу начать раскручиваться в противоположном направлении. Раньше эта центрифуга угрожающе подступала очень близко, как земля в окне самолета, идущего на посадку, увеличивалась в размерах и теряла четкость контуров и масштабность изображения. А теперь изображение, и раньше-то не слишком четкое, как будто отступало, его контуры оставались аморфными, зато четко проступали отдельные молекулы. Наверное, это были молекулы. И она не только видела их — она чувствовала кожей их терпкое касание. А возможно, это были молекулы ее собственной кожи, и именно так ее тело выглядит со стороны, когда душа, выйдя из него, последний раз осматривает свои владения.
Вместе с этой сменой направления пришел страх и холод. Она почувствовала себя частью большого куска льда, на который продолжала смотреть со стороны, будто на нечто чужеродное. Отдельные молекулы, которые она продолжала видеть и за движением которых даже могла наблюдать, были не круглыми, как она всегда себе представляла, а кубическими и двигались по сложным, эллипсоидным траекториям. Она сама, еще не приобретя какой-то конкретной формы, была прикреплена к этому огромному кубу где-то сбоку. Поза была неудобной, постоянно хотелось подвинуться в сторону, чтобы не упасть, хотелось натянуть на себя покрывало. Наличие покрывала она осознавала, хотя и не видела его. Между кристаллами, не нарушая их целостности, быстро перемещались кубики молекул, причем ей было понятно, каким образом они попадают внутрь этого кристаллического монолита, но она не видела никаких щелей на том месте, где они заползали внутрь или выползали наружу. Возможно, это было связано с тем, что такой разницы между внутренними и внешними плоскостями не существовало, и отсутствие разницы совсем не удивляло ее. Она чувствовала себя одновременно и частичкой кристалла, и одной из молекул. Постоянное движение по невидимым капиллярам кристалла очень успокаивало ее, и если бы не хотелось постоянно подтянуть на себя невидимое покрывало, она могла бы пребывать в этом гармоничном состоянии вечно. Чувствовала себя причастной к какому-то тайному знанию, к существованию другой формы сознания, намного совершеннее известной ей ранее, той, что не требует слов и других условностей и пригодна для коммуникации, лишенной всех тех искажений, которые накладывает на смысл необходимость выражать все с помощью несовершенной системы вербальных, визуальных или других символов. Это было похоже на ощущение, когда долго смотришь фильм на неизвестном тебе языке, сопровождаемый очень плохим, еле слышным синхронным переводом, и уже в самом конце, когда почти теряешь надежду что-либо понять, актеры вдруг переходят на понятный тебе язык. И в первый момент ты еще даже не знаешь, то ли они перешли на твой язык, то ли ты вдруг начинаешь понимать их язык, но это и не важно, как не важно и то, нравится ли тебе этот фильм. Здесь речь совсем о другом.
Но вдруг центрифуга почти остановилась, и бесшумную гармонию нарушил какой-то звук. Теперь уже чувствовалось, что где-то существует невидимое “снаружи” и оттуда доносятся эти гнусавые звуки. Если напрячься, то даже можно рассмотреть неясные белые контуры. Наиболее отчетливым впечатлением от этого вторжения был запах сигарет, едва уловимый, как выяснилось потом, когда Алла уже пришла в себя и говорила со своим врачом, от которой попахивало сигаретным дымом да еще кофе и духами. Во время разговора темный пушок над ее верхней губой был более заметен, чем обычно.