Потом серафимы на стенах вдруг поднялись все вместе и полетели в зарешеченное окно, а я налила молока в дырку, проделанную в хлебном мякише, и долго качала этот кусок хлеба вправо-влево. А снизу мои ноги обвивали какие-то странные водоросли, синие и красные, они впивались в кожу и болели сильнее, чем варикозные вены, а потом прогрызали небольшие дырки в коже и пускали кровь, которая брызгала во все стороны красными струями.
Я могу читать письма из бабушкиного архива лишь отрывками, небольшими порциями. Такое впечатление, что, прочитав предложение, я должна подумать над ним так долго, как будто это как минимум роман или сложная философская поэма. А потом все равно прийти к выводу, что ничего не понимаю о жизни этих троих. Как им удавалось оставаться такими среди всего, что их окружало? Откуда бабушка брала это олимпийское спокойствие и силы на вязание свитеров, расчесывание моей редкой косички, на щелканье семечек для меня, на лото, не говоря уже о моем фигурном катании. Какими идиотскими, наверное, выглядели в ее глазах псевдопатриотические страдания радистки Кэт и вся эта павликоморозовская ахинея, которой был завален телеэфир с утра до вечера. Особенно я не могу понять, почему она скрывала от меня мир, в котором жила на самом деле, зачем делала вид, будто ничего не скрывает, будто никто ничего не скрывает. Зачем берегла мою детскую психику, зачем заставила теперь чувствовать себя так, как будто их прошлого не существовало? Ведь она сама проверяла мои уроки по истории и молча кивала, когда я рассказывала про предателя Мазепу или освободительные походы Красной армии. Почему она не дала мне знак, что все это когда-то навалится на меня и заставит проводить вечера над шкатулкой с ее письмами, чувствовать полное отчаяние, потому что я слишком поздно заметила, что мы с ней существовали в параллельных измерениях, и не успела ничего спросить. Или спрашивала совсем не так, по-детски, наивно, глупо. От таких вопросов можно было только уклоняться, что бабушка и делала. Сначала когда я спрашивала о маме, а потом и обо всем остальном.
Однажды я решилась и написала отцу. Он позвонил, как только получил письмо, и пообещал очень подробно ответить на него. А потом прислал какие-то псевдолитературные воспоминания о своей матери — героине освободительной борьбы. Все это выглядело так, как будто даже это письмо он хотел продать за какой-нибудь скромный гонорарчик в журнал. Что-то вроде рождественской сказки. Про то, как по вечерам в дверь хаты на хуторе стучали, семья резко просыпалась и застывала в тревожном ожидании. Звучало:
— Слава Украине.
И нужно было ответить. Правильно ответить. Потому что так здоровались и парни из леса, и гэбисты-провокаторы. И от этого ответа зависела жизнь всей семьи. А мать тайком носила парням в лес поесть, пока отец жал хлеб. Она прикрывала корзинку сверху грибами или ягодами. И как-то раз парни, что были в засаде на деревьях, увидели, что ее выслеживают. Они открыли огонь, обнаружив свою засаду. Мать-крестьянка спаслась, а они, все одиннадцать человек, погибли. И еще какие-то деревенские истории про то, как убирали поле и как на всех шестерых детей были одни зимние сапоги.
Дело было даже не в том, правдивы эти истории или нет. Наверное, правдивы. А если выдуманы, то достаточно правдоподобно. Даже местные сельские диалекты отец стилизовал хорошо. Особенно ему удались диалоги. Чувствовалась многолетняя практика написания сценариев для телесериалов.
Дело было в том, что его мать не была крестьянкой, а отец не жал хлеб, а получал грамоты от сталинского Министерства культуры “за отличную работу”. И именно это было важно в его личной истории, которой он не знал, либо, что на самом деле еще хуже, она казалась ему недостаточно героической. Кого он боялся скомпрометировать? Отца-партийца или мать, жену партийца? Боялся, что история из украинского прошлого, лишенная деревенского колорита, будет выглядеть неубедительно? Или просто литературно оформил отрывки из воспоминаний бывшего воина УПА? Я не могла понять, зачем было ему присылать мне какую-то туфту вместо правдивой истории или признания в том, что бабушка скрывала правду и от него.
Бабушка умерла внезапно, как всегда и мечтала умереть. Встала утром, сделала зарядку, приготовила завтрак, постирала наши с ней вещи. Я собиралась на пары в тот день немного позже, чем обычно. Вдруг бабушка позвала меня из соседней комнаты — тихо, с хрипотцой, я зашла и увидела, как она опускается на диван, побелевшая, и держится за сердце.
— Жаль, селедку не успели доесть, — прошептала она, и вдруг ее ладонь в моей руке обмякла и потяжелела.
В соборе недалеко от нашего дома за несколько дней до бабушкиной смерти выставляли мощи святой Варвары, которая оберегает от внезапной смерти, от смерти без причастия. Люди выстраивались в длиннющие очереди и ругали тех, кто пропускал без очереди калек и женщин с детьми. Бабушка не пошла туда ни с одной из соседок. И не только потому, что не любила стоять в очереди. Она часто говорила о том, что больше всего боится дожить до момента, когда смерти ждут как спасения, когда теряется все, для чего стоило жить, когда человек болеет и становится зависим от близких. Так и умерла без причастия.
За несколько дней до того она просила меня купить селедки, а я забывала и выполнила ее просьбу только вчера вечером. Бабушка радовалась как ребенок, смаковала каждый кусочек и отложила себе немного сегодня на обед. Шутила, что ей захотелось селедки “как перед смертью”.
Наверное, из-за этой ее последней фразы, которая без контекста прозвучала бы абсурдно, меня постоянно мучают угрызения совести, когда я вспоминаю о том, что несколько дней забывала о бабушкином пожелании. О последней бабушкиной просьбе. А бабушка со свойственной людям ее поколения сдержанностью не ругалась, не обижалась, а только вежливо напоминала мне, хотя, наверное, ей было обидно, что я, ее внучка, которой она посвятила немалую часть своей жизни, забываю о ее просьбе, потому что допоздна засиживаюсь с друзьями в кафе или в кино. Что ее роль в моей жизни больше не решающая, что я забываю о ней, как только выхожу из дому, что не испытываю благодарности за все, что она для меня сделала. По крайней мере, мне на ее месте было бы обидно, но люди моего поколения, как правило, более требовательны к другим, чем к себе, более эгоистичны, чем люди старшего поколения. Может быть, из-за этого в каждом следующем поколении все меньше счастливых семей и все больше одиноких людей с погасшими взглядами. Такие люди убеждены, что единственная важная вещь на свете — удовлетворение собственных потребностей и уклонение от необходимости исполнять чьи-то еще желания, согласовывать свои потребности с чьими-то, идти на компромиссы и учиться усмирять в себе внезапные приступы раздражения и злости, которые могут обидеть ни в чем не повинных близких. Хотя когда срываешь свою злость на ком-нибудь, временами становится немного легче. Ясное дело, я слишком все упрощаю, и вопрос счастья совсем не так непосредственно зависит от того, в каком поколении ты родился.
Разделение вещей на важные и второстепенные — это вообще очень непростое дело, как и способность отличать счастливых людей от тех, кто только притворяется, будто счастливы. Причем зачастую даже перед самими собой.
Ошибочным оказалось и мое почерпнутое в классических романах представление о том, что последняя фраза, сказанная человеком перед смертью, обязательно должна касаться чего-то чрезвычайно важного, эпохального и ни в коем случае не будничного и простого. Селедка, которую не успели доесть, как последнее, о чем жалела моя бабушка, немного задевала мой эгоизм, ведь я привыкла, что все ее мысли и стремления заняты только мной, заботой обо мне, о том, чтобы у меня все было хорошо. И вот в такой решающий момент обо мне не было сказано ни слова. И только этот мелочный абсурд про селедку. Интересно, о чем это свидетельствовало, — о том, что моя самостоятельность вызывала у бабушки такое же постепенное отчуждение и она старалась больше сосредоточиваться на собственных ощущениях, чтобы не надоедать мне постоянными обидами на то, что я теперь недостаточно к ней внимательна; или бабушка просто в последний момент почувствовала досаду из-за того, что в этой слишком короткой жизни зачастую не удается осуществить даже самые скромные желания?
С тех пор я начала чаще задумываться над тем, насколько многим обязана бабушке и как по-детски эгоистично всегда воспринимала все, что бабушка для меня сделала. Над тем важным, о чем мы с ней так и не успели поговорить, о ее жизни, почти неизвестной мне и гораздо более интересной, чем сотни скучных книг и пустых телепередач, на которые у меня времени хватало. Над тем, как трудно отличать важное от второстепенного и вовремя обращать внимание на то, что может исчезнуть навсегда.