Едва он углубился в журнал, как снова вскочил. Подошел к двери, постоял, потом вернулся к столу.
«Еще одно необходимое свидетельское показание к Нюрнбергскому процессу: ненависть, которую можно четко сформулировать, есть освобождение от бессмысленных раздумий и беспредметного гнева… Наша ненависть, ненависть молодого поколения, оправдана уже тем, что она безусловно необходима…»
Хаупт снова вскочил. На улице темнело. Он стоял у открытого окна. Он дочитал журнал уже до середины. Но, вернувшись к столу, начал сначала, с самой первой страницы. В голове у него был полный сумбур. Строчки заплясали перед глазами.
«Вулканические слои геологии души, в которых зарождается ненависть нынешней молодежи, лежат много глубже. Настолько глубоко, что многие молодые люди их еще не открыли…»
Хаупт метался по комнате. Около одиннадцати он впервые коснулся рояля. Провел рукой по верхнему его краю. Потом кинулся к столу, вернулся снова, теперь уже потрогал крышку. Но потом сосредоточился и читал довольно долго. Внезапно встал, подошел к роялю, откинул крышку. В оцепенении уставился на клавиши.
«На темном фоне всеобщей вины одна группа особо выделяется своим мрачным и леденящим душу блеском».
Левая рука медленно тронула клавиши. Он пододвинул стул, помедлил и взял аккорд правой.
Первым в окошке появилось лицо идиота. Эрих был в ночной рубашке, из перекошенного рта стекала слюна, но глаза были широко открытые и серьезные. Хаупт играл, а точнее, мыслил.
Когда Хаупт проснулся, было около часу дня.
— Что случилось?
Он осторожно покрутил головой, словно она тут же могла отвалиться, как большой, явно перезрелый нарост.
— А вот что случилось, — сказал Георг и сунул ему под нос пустую бутылку. — Ты вылакал настойку фрау Эрдман. А потом устроил концерт для всей улицы. На рояле районного комитета.
— Не может быть, — пробормотал Хаупт, осторожно поднимаясь с постели и с величайшей бережностью неся свою голову к раскрытому окну.
— Мажор и минор одновременно, на весь сад, концерт для фортепиано и полной луны.
— Не хочу больше ничего об этом слышать, — слабо сопротивлялся Хаупт.
Ближе к вечеру Вернер Хаупт осторожно переправил свою голову к парикмахеру. Больше он не знал, что с нею делать. А к парикмахеру ему все равно было нужно.
У парикмахера Кипа было полно народу. У Кипа всегда было полно. Потому что у Кипа был не только парикмахерский салон, но и салон политический, с отделением по общим мировоззренческим проблемам. Ибо Кип мыслил стратегически. Он видел все насквозь. Ему никто не мог втереть очки.
— И почему только в этой дыре нет другого парикмахера? — стонал Хаупт, возвращаясь домой с царапинами на шее.
Ханне тоже доставалось:
— Почему ты не научишься подстригать мне волосы?
Фасонная стрижка или «под горшок». Американцы или русские. Два или четыре миллиона евреев, сожженных в газовых камерах. Автострады или автомобильные конвейеры — что восстанавливать в первую очередь? Что сейчас нужнее — автомобили «хорьх» или простые телеги? Немецкий тип. Русский тип. Американский тип. Моргентау, денацификация, Reeducation[35], хлебные карточки. У Кипа, как уже отмечалось, всегда было полно народу.
Кип хотел, чтобы Германия выжила. Он поставил на американцев. С самого начала он ставил только на американцев.
— Но ведь это же ясно, — кричал Кипхен отражению в зеркале. — Когда-нибудь они разругаются с русскими в пух и прах. Это же только вопрос времени. Не правда ли, господин штудиенрат? А что вы сами думаете?
Ножницы Кипа нетерпеливо пощелкивали.
— Уже, говорят, началось строительство огромных складов вооружения. Сообщают о крупных сосредоточениях американских войск. Подразделения вермахта будто бы уже собраны в лагерях.
При этом Кип уставился через зеркало Хаупту в глаза. Он понимал молчание Хаупта, понимал, что тот не хочет ничего говорить. Два авгура глядели в глаза друг другу. Кип, дав Хаупту ручное зеркало, предложил ему полюбоваться своим затылком.
— Было бы просто смешно. Нельзя же бросить псу под хвост лучшую армию мира.
Он снял с шеи Хаупта салфетку, встряхнул ее.
— Следующий, пожалуйста.
Но прошло лето, наступила осень: Кипу приходилось демонстрировать все больше проницательности.
— Американцы сами не знают, чего хотят. Им необходимо время, чтобы понять, что к чему.
Против осенних дождей все были бессильны.
— Но что они смогут без нас сделать?
Когда выпал первый снег, в салоне Кипа стало потише. Ящики с картошкой, полки с консервированными фруктами и овощами пустели, в горшках со смальцем показалось дно.
— Ну нет, такого они с нами не сделают. Что они, ума лишились, что ли?
Кип ожесточенно правил на ремне бритву.
— Какие же возможности они упускают!
Его вопросы становились все настойчивее. У господина штудиенрата есть ведь связи. Что говорит по этому поводу лейтенант Уорберг?
Когда Кип прислонялся животом к плечу Хаупта, тот слышал, что там творилось. В животе у Кипа урчало от голода.
— Судя по всему, вы просто не хотите нам ничего сказать, — высказывал догадку Кип, обиженно смахивая щеткой остатки волос с воротника. — А может, вы и в самом деле ничего не знаете? Главное, чтобы вы привели теперь в порядок свое здоровье.
Хаупта раздражало, что все думали, будто знакомство с Уорбергом делает его обладателем несметных сокровищ. Но еще больше раздражали его собственные сны, в которых действовал Уорберг. Ему часто снился один и тот же сон, и в этом сне Уорберг восседал на горе мясных консервов, жевательной резинки, бутылок кетчупа, блоков сигарет, мыла, тюбиков с кремом для бритья, шоколада. Гора, горный кряж всевозможных товаров, и где-то на самом верху развалился Уорберг, развалился в той наглой, сугубо американской позе, какую обычно позволял себе только сержант Томпсон, в сугубо недостойной позе. Унизительный, надо сказать, сон, и не только потому, что он извращал реальную действительность, но и потому, что неоднократно повторялся.
Ведь Хаупт ни разу не принял от Уорберга хоть что-нибудь достойное упоминания. И даже самому Уорбергу было трудно примириться с таким. Этот kraut не хотел ни сигарет «Лаки страйк», ни мясных консервов, ни кока-колы, ни жевательной резинки, ни консервированных бобов; этот kraut не хотел ни свидетельства о незапятнанном прошлом, никаких документов, которые бы подтверждали, что он не принадлежал к активным нацистам, или оправдывали бы его; этот kraut не хотел никакой должности, он не пытался доказывать, что и раньше всегда был против нацистов; этот kraut не подлизывался — так чего же он тогда добивался в конце концов?
Мастер Кип всегда досадовал на Хаупта за то, что тот не наблюдал за его работой. Хаупт принадлежал к числу тех клиентов, что плюхаются в кресло, сразу же утыкаются в газету и поднимают глаза только тогда, когда с них уже стягивают салфетку. Тех клиентов, что не всегда даже удостаивают взглядом свой затылок, демонстрируемый им в маленьком зеркальце. Манера, как находил Кип, глубоко для него оскорбительная.
Но в тот вечер Хаупт не потянулся к газете. Он рассматривал себя в зеркале. Изучал свое лицо. Несмотря на боль, вертел головой, пытаясь увидеть себя в профиль, и Кипу несколько раз приходилось возвращать его голову в нужное положение. Со все возрастающим интересом Хаупт наблюдал за процедурой стрижки.
— Пожалуйста, не так коротко, — сказал он. Чуть позже еще раз повторил: — Не так коротко. — И в заключение уточнил: — Мы ведь уже не в армии.
— Ну, глядя на вас, этого не скажешь, — язвительно отпарировал Кип и развязал салфетку, так что Хаупт предстал перед ним в своих солдатских шмотках. — Следующий, пожалуйста! — крикнул Кип, подметая пол.
И тогда Хаупту пришла в голову мысль. Точнее, начатки важной мысли. Более важные соображения оттеснили зародившуюся мысль на второй план, но она продолжала жить. Ханна уловила эту мысль тотчас. Более важные соображения, оттеснившие ее, дали вдруг трещину, они понемногу сдвигались в сторону, трещина все расширялась, Ханна помогала этому процессу осторожно, затаив дыхание, и вот наконец она родилась, выросла, раскрылась — эта новая, важная мысль.
— Но ведь все так просто! — воскликнула Ханна. — Я давно об этом говорю.
Она вдруг поняла, почему в определенные минуты хотелось погладить его по густым черным вихрам.
— Завтра же пойдем к портному, — предложила она. — Я одолжу тебе на время мой толстый свитер. Это замечательная мысль. Просто великолепная. Дай мне твои карточки на одежду, и я достану тебе сорочку. А галстук сошью сама, глаза от изумления вытаращишь.
Вот так и получилось, что Хаупт превратился в штатского, во владельца костюма кофейно-коричневого цвета, который привел в полный восторг не только всю учительскую и учеников, но заставлял даже Ханну, когда они были на улице, время от времени искоса поглядывать на него. Она находила, что Хаупт хорошо выглядит в костюме. И этот костюм был на Хаупте, когда однажды они встретились с Кранцем.