Надо было снова накрыть столы: господа будут пить кофе, ликеры, а потом пиво, может быть, даже шампанское.
Теперь пришла очередь сластей, мелкого печенья, изготовленного наподобие домашнего местными кондитерами.
— Русский, ешь до отвала! — подбодрял Гришу седоголовый Водриг. Блестящие глаза и сияющая физиономия пленного радовали старика. Он сунул ему горсть сигарет в карман куртки. Все денщики, одетые в белую, безукоризненно выстиранную и выглаженную форму, выглядели великолепно. Цейхгауз выдал, ввиду торжественного дня, новую, с иголочки, форму всем, за исключением Гриши. Но и Гриша сменил свою одежду на менее заплатанную, и казался принарядившимся.
Вот он стоит с загорелым, слегка побледневшим лицом, живыми светлыми глазами, благодушно настроенный после выпитого пива, насытившийся объедками изысканных кушаний.
Он отведал и сметанного соуса, и брусники, обглоданных рыбных костей, щучьей ухи с петрушкой, клецок из мясного бульона — ощущения, которых его язык никогда не испытывал ни в плену, ни вообще в прошлой жизни. Он обалдел от присутствия такого большого количества хорошо одетых людей, в глотки которых он не прочь бы в другое время вцепиться сильными пальцами.
Но сегодня он по-своему любит их.
Он ясно, остро ощущает, что подбирает объедки, что и его товарищи, немецкие солдаты, делают то же самое, он чувствует, что стыдно подбирать эти крохи, но понимает, что этот позор — не его позор. Резкими контурами вырисовываются в его мозгу образы.
Стоит ему закрыть глаза, как они оживают перед ним: внизу, на лужайке, беспомощно бегают взад и вперед, словно вслепую, люди в холщовых куртках, подставив руки, а сверху господа, восседающие на стульях за торжественным обедом, бросают им объедки. Хмель непривычного нового напитка — пива — влиял иначе, чем острый привычный хмель водки, и выявил в нем творческие способности, о существовании которых он вовсе не знал.
Вот они восседают за столом, все те, кто швыряет им крохи, и только он, Гриша, чувствует, что позорно бросать людям, словно псам, остатки еды. Может быть, это понимают и другие денщики, его товарищи, соратники. Но они не подают виду. Они пользуются случаем хоть раз избавиться от обычного безвкусного варева; они жадно глотают, облизывают пальцы, вытирают их салфетками, тонкими полотняными салфетками из запасов казино.
Гриша прислоняется к стене кухни. У него слегка кружится голова, он трет себе ладонью лоб, оглядываясь вокруг. Но вскоре могучая радость, яркий инстинкт жизни охватывает все его существо. Хорошо жить на свете, хорошо суетиться здесь, подносить огонь для закуривания или водку всем этим господам, смотреть на эти загорелые лица с резкими чертами лица, светлыми глазами и волосами самых разнообразных оттенков.
А еще прекраснее было бы пинком, ударом приклада так отшвырнуть всех этих молодчиков в сторону, чтобы они, точно яйца, шлепнулись об стену, сломав кости и выворотив мозги, а затем убежать домой, вольным, точно голым человеком!
Они держат его, Гришу, в тюрьме, они крепко его, Гришу, пригвоздили. А там смерть снова гуляет, гранаты бешено рвутся — тысячами в час — от Двинска до тех мест, по которым он маршировал прежде, когда шло наступление на австрийцев. Эх, не осталось ни одного места на земле, где бы люди жили спокойно!
Но примечать нужно многое — надо взять в руки раскаленное перо и обструганную доску от гроба и выжигать на ней все, что случилось с тобою. А пока — все прекрасно, все хорошо…
Вновь раздаются смех и разговоры в большом саду, в парке Тамжинского, где остатки старого леса перемежаются с искусственными насаждениями и лужайками.
Теперь к офицерам присоединились — их пригласили с разбором — сиделки и сестры милосердия.
Появление этих женщин, хотя и плохо одетых, но все же женщин, было как бы своего рода десертом.
С их уст срывалась возбужденная болтовня, раскрасневшиеся лица выступали из воротников синих платьев, похожих на дешевую полосатую обивку для матрацев и скрывавших очертания тела. Прусских графинь не отличить было в этих одеждах от дочерей мелких чиновников: скрипучий голос какой-нибудь старшей сестры с одинаковым успехом мог звучать в комнатушке привратника Пизеке и в замке графа фон Клейнингена.
Молодые офицеры с Винфридом во главе окружили сестру Барб, прислонившуюся к пятнистому стволу платана. Она, смеясь, разговаривала одновременно со всеми и всех держала на почтительном расстоянии, к удовольствию своего друга.
Прогуливаясь под руку с его превосходительством, кивнула им издали сестра Софи. По другую сторону ее шел военный судья Познанский, который, как всегда, появился лишь после обеда.
Софи чувствовала себя хорошо со своими двумя кавалерами. Его превосходительство называл ее «девочка» и говорил ей «ты». Военный судья величал ее графиней и милостивой государыней.
Благодаря им обоим капитаны и обер-лейтенанты, на которых она в последнее время смотрела лишь глазами Бертина, не решались приблизиться к ней.
Ей как раз почудилось, будто возле благоухавших розовых кустов «Ла Франс» мелькнула и вновь исчезла фигура Бертина. Повсюду мерещился ей Бертин; с тех пор как он вернулся из Далема, она целиком отдалась своему чувству.
Он тоже как бы стряхнул с себя оцепенение, в которое его повергало унижение его человеческого достоинства. Встреча с женой неожиданно освободила его, как бы сняла с него оковы, он сделался возлюбленным своей приятельницы; начались свидания в лесу, ночные встречи у него или у нее в комнате; оказалось, что в его сердце одновременно может ужиться любовь к Леоноре и любовь к Софи — по крайней мере до тех пор, пока так резко давала чувствовать себя раздвоенность его существования.
Она, Софи, и не добивалась большего. Впервые за свою девятнадцатилетнюю жизнь она встретилась с нежностью мужчины, который, несмотря на сознание своего превосходства, уважал и охранял ее чувствительную беззащитную натуру. Это чувство превосходства не сочеталось у него с ненужной черствостью, как у ее братьев, родных, лиц ее касты.
Она любила этого юношу. Если не случится чудо, то после заключения мира разразится катастрофа — для нее, конечно. Однако это чудо не так уж невозможно, если та, незнакомая Леонора, как женщина окажется, подобно ему, мужчине, человеком нового содержания и, так сказать, нового типа. Почему бы и нет?
Она сама не признает больше никаких преград. В лазаретах она научилась работать тяжелее и питаться хуже, чем какая-нибудь прислуга. Только к жизни без любви, к жизни среди породистых жеребцов ее душа не могла привыкнуть.
С очаровательным взглядом, как дочь к отцу, она опять обращается к Лихову, повествующему об отчаянной борьбе, которую пришлось вести Бисмарку, чтобы отстоять деревья в канцлерском саду.
— Повторите еще раз, дядюшка Лихов, я вдруг задумалась совсем о другом.
Но тут ей пришлось подвергнуть испытанию свое самообладание, ибо внезапно, за темно-красным буком, возле плакучей ивы, почти волочащей по земле свою зеленую листву, пред ними действительно предстал стоявший навытяжку Бертин. Он попросил на пару слов военного судью.
— Милый, — хотелось крикнуть Софи, но она лишь украдкой, из-под полуопущенных век, поздоровалась с ним, так что только он заметил ее взгляд.
Как он стоит здесь в своем солдатском мундире, такой одинокий, но головой выше всех других! И с тайным чувством счастья, которое давало ей сознание их близости, она прошла с Лиховым дальше, туда, где на полукруглой деревянной скамье, возле обросшего мхом пьедестала с безвкусной статуей фавна, вполголоса разговаривали три офицера, единогласно критиковавшие безумную верденскую операцию: трое мужчин, уединившихся для спокойной и важной беседы и вскочивших, когда они заметили приближение его превосходительства с дамой.
Познанский удивленно посмотрел на Бертина.
— Вы здесь, несмотря на такое обилие начальствующих лиц? Наверно, что-то случилось.
Бертин доложил:
— Из «Обер-Ост» прибыл курьер с целой кипой бумаг, запертых в сумке. Он желает передать ключ только лично господину военному судье.
Познанский и Бертин мгновенно поняли друг друга.
— Дело вернулось обратно? — спросил Познанский. — Что это может значить? Идемте!
Они покинули парк и пересекли лужайку, направляясь к дому.
Близился вечер. Нежный золотистый свет проступал сквозь вершины деревьев. Офицеры и дамы стоя пили кофе, который денщики наливали из больших кофейников. Сестра с хирургического пункта набила рот пирожным, старший штабной врач, держа чашку в руках, поучал своего почтительно внимавшего коллегу, рассказывая ему о проделанных им операциях опухолей стенок желудка. Он уже произвел на поступившем материале около пятнадцати операций подобного рода. Его речь пестрила специальными терминами: фистула, резекция.