Сестра Барб уверяла, что кто-то вызвал Винфрида по делу. Одному из летчиков показалось, что Винфрид промелькнул где-то среди кустов. Но вот появился он сам. В полузастегнутом мундире, в широких бриджах, он шел, размахивая руками и приветливо улыбаясь, беззаботной горделивой походкой всеобщего баловня, который, заложив руки в карманы, благосклонно принимает милости судьбы.
На мгновение он заслонил рукой глаза от тяжелых золотых лучей яркого солнца, зорко всматриваясь в гостей дяди. Чей-то голос произнес:
— А вот и он!
Его окликнули. В несколько прыжков перед ним очутился низкорослый лейтенант Гессе, привлекательный, свежий юноша. Положив руку Винфриду на плечо, он важно указал на Лихова — генерал его разыскивает. (Спустя шесть недель лейтенант Гессе лежал, ухватившись за ветку бука, уткнувшись головой в куст дикой малины и уже не испытывая при этом боли, его красивое юное тело было во многих местах продырявлено).
— Он ищет меня? — сказал Винфрид. — А я его тоже. — И он сунул в рот новую сигарету.
Фон Лихов сидел верхом на садовом стуле, равномерно покачиваясь, отчего железные ножки скрипели по гравию.
— Когда, собственно, я, Лихов, использую свое право на отпуск? — спросил он Винфрида. — Ведь и мне надо уйти когда-нибудь в отпуск. Главный штабной врач, этот охотник за скальпами, мечтает об ордене княжества Липпе. И хотя я, Лихов, хозяин праздника, но я не обязан заботиться об орденах штабного врача. Однако уж так и быть — для милого дружка и сережка из ушка. Я когда-то служил в гарнизоне в Детмольде, и с тех пор у меня сохранились там великолепные и широкие связи.
Винфрид засмеялся.
Он еще не высчитал, когда его превосходительству в порядке очереди полагается отпуск. Но дядя в самом деле уже добрых восемь месяцев не был в Берлине и, следовательно, в Гоген-Лихове. Там у него орудует этот молодчина Фрибе, и тетя Мальвина с его помощью великолепно управляется с рабочими, к которым прибавилось двадцать семь русских военнопленных. Между тем полк осиротел бы, если бы его превосходительство уехал. Да и вообще еще вопрос, будет ли солнце во время его отсутствия вести себя соответственно уставу полевой службы, будет ли всходить на рассвете? И не запоздает ли при восходе на двадцать одну с половиной минуту?
Толпа молодых офицеров, под предводительством Барб и Софи, примчалась галопом, чтобы снова завладеть Винфридом. Он, смеясь, укрылся за спиной генерале и тут же шепнул ему на ухо:
— Пройдите в кабинет, дядя Отто, немедленно, но незаметно.
Фон Лихов свойственным ему характерным движением откинул голову назад, прищурил левый глаз, а правым через монокль посмотрел на племянника. Этот взгляд в течение одной десятой секунды отразил самые разнообразные чувства: удивление, понимание, сомнение, наконец, согласие.
Галантно предоставив Винфрида молодежи, которая хотела танцевать, он просто сказал «пардон», повернулся и направился к дому.
Открыв дверь своего кабинета, он сразу ощутил прохладу, тишину и вместе с тем какое-то особое возбуждение. Погруженный в глубокое раздумье, неподвижно сидел, откинувшись на спинку кресла, с расстегнутым воротом, военный судья Познанский. Закинув ногу на ногу, он устремил глаза в потолок и попыхивал, выпятив губы, сигарой.
«Удобно расположился», — подумал старик. Он попросил Познанского не подниматься, а сам тяжело опустился на мягкий, упругий диван и вздохнул с облегчением.
— Хорошо здесь, — сказал он. Для его старческих нервов тишина была приятна, как ванна. Он помолчал. Все более естественной казалась с каждым мгновением глубокая торжественная тишина, охватившая обоих мужчин.
Шум, смех, яркое солнце, усыпанные гравием дорожки, зелень сада, музыка — все эти впечатления, напоминающие мирное время, — уже отошли от Познанского, скользнули в сторону, словно бархатный занавес, обнажив подлинную действительность. Лихов, точно отдышавшись после бега, испытывал чувство покоя.
Но внезапно он ощутил страшную усталость; его покрытые морщинками и обведенные тенями веки сомкнулись, нижняя челюсть отвисла, рот остался полуоткрытым. В висках щекотало от усталости, но постепенно она исчезала. Он машинально покусывал кончик своего мундштука, казалось, он вот-вот задремлет.
Его тонкая, светло-коричневая от загара рука с резко обозначенными синими жилами покоилась, словно положенная для зарисовки, на коричневато-серой, казавшейся совсем коричневой от солнца, коже дивана. Сквозь закрытые окна, выходившие не в сад, а на улицу, не слышно было даже духовой музыки.
Не отдавая себе отчета, насколько его поведение предосудительно для военного человека, Познанский погрузился в размышления, бесконечно далекие от условностей военного времени и военной службы. Наконец, очнувшись от своей задумчивости, он взглянул на сурового старца, которому надлежало сказать решающее слово.
Тот спал.
Адвокат, в голове которого вертелась цитата из Геббеля, решил ни в коем случае не нарушать покоя старика: ведь у этого человека надо вырвать решение, надо всколыхнуть до, дна всю его душу, быть может, втянуть его в длительную и неприятную историю.
После очень долгой, как ему казалось, дремоты — на самом деле прошли каких-нибудь две минуты — генерал вздохнул, выпрямился, оглянулся вокруг, мгновенно вернулся к действительности.
— Простите, — сказал он.
Познанский слегка поклонился.
— Приятно было вздремнуть, — продолжал Лихов. — Такому старому хрычу, как я, не следует брать на себя слишком много. Помри я, что станется с дивизией… Впрочем, господин военный судья, наверно, вызвал меня сюда не для декламаций…
Он позвонил, чтобы подали кофе. Никто не явился.
— Они все в саду, — сказал Познанский. — Разрешите, я раздобуду что-нибудь попить. — Он подошел к двери и позвал Бертина. Писарь стоял, слегка смущенный, возле сестры Софи, у окна передней. Оба они вызвались принести кофе. Познанский вновь закрыл дверь. Возвратясь, он увидел, что Лихов, опершись руками о письменный стол, склонился над документами.
— Разрешите в двух словах доложить вашему превосходительству.
— Дело Папроткина? Военнопленный?
— Так точно. Припоминаете, ваше превосходительство?
— Да. Я вполне в курсе дела. Приятный парень — он напоминает… не знаю, кого он напоминает. Если не ошибаюсь, его лицо все время мелькало среди денщиков…
Познанский побил рекорд неприличия с точки зрения военной дисциплины.
— Правильно, — сказал он, — пардон! — и взял бумаги из рук его превосходительства. — Суть дела совершенно ясна. Мы приговорили к смертной казни некоего Бьюшева, перебежчика. О некоем Папроткине, бежавшем военнопленном, было произведено дознание и доказана правильность его показаний. Дело было направлено в «Обер-Ост» для установления подсудности. И вот что постановил верховный судебный орган края…
Он взял приложенный к делу лист, усеянный крупными, черными буквами, отпечатанными на машинке.
«Принять к сведению и вернуть обратно. По согласовании с господином генерал-квартирмейстером, главнокомандующий восточным фронтом приказывает оставить в силе правильно вынесенный приговор военного суда дивизии и направить подсудимого, с целью приведения приговора в исполнение, надлежащим порядком в местную комендатуру г. Мервинска.
Хотя тождество осужденного Бьюшева с неким беглым военнопленным Папроткиным, из команды военнопленных при лесном лагере в Наваришинске, до некоторой степени является вероятным, однако не может быть и речи о том, что это тождество доказано, тем более что, по мнению господина генерал-квартирмейстера, необходимо, исходя из высших соображений, подчеркнуть, что юридическая сторона этого дела должна решительно отступить перед военно-политической.
Для поддержания престижа нашего судопроизводства и во имя укрепления военной дисциплины пересмотр дела в пользу обвиняемого надлежит отклонить, как необоснованный и вредный для общегосударственных интересов. О приведении в исполнение законного приговора, вновь вступающего в силу, надлежит в официальном порядке доложить нам. За главнокомандующего восточным фронтом: генерал-квартирмейстер; по поручению: Вильгельми, военный судья».
— Все, — заключил Познанский и, помолчав, прибавил — Далее здесь имеется не совсем обычная, но вполне уместная пометка чернильным карандашом — «проем.» — и известный инициал «Ш».
Старик встал с дивана, подошел к Познанскому, который вежливо освободил ему кресло у письменного стола, и взял из его рук бумагу. Затем вставил монокль в глаз и еще раз внимательно прочел, шевеля губами, приговор — фраза за фразой.
Крайне вежливо, с безразличным видом джентльмена, он произнес:
— Если я правильно понял, перед нами акт чрезвычайной мудрости. — И тихо, сквозь зубы, добавил: — Какая бессмыслица!