…
«Поздним вечером в Вене, в узкой, как пенал, комнатке дешевого отеля Zum Turkin я взглянул на себя в зеркало и замер от изумления: поперек моей левой щеки легла глубокая, как у старика, морщина. Как шрам. Как окоп. А еще утром в Москве, когда я брился перед эмиграцией, у меня были гладкие щеки.
Цена эмиграции — шрам эмиграции, подумал я и даже записал эту фразу в дневник. Мол, в этот день шрам эмиграции лег поперек моей щеки и поперек биографии. И провела этот шрам шереметьевская таможня…
— Эй, вы! Как вас там? Фельдман? Идите к четвертой стойке, вас там будут досматривать!
Сутулая старушка Фельдман, вытягивая, как черепаха, тонкую шею из узких плеч, волоком потащила к таможенной стойке два тяжелых фибровых чемодана. Но когда дотащилась, веселый таможенник в сером кителе крикнул через зал своему коллеге:
— Алеша, я занят, возьми ее себе! Идите к первой стойке, Фельдман! Живей, живей!
Старуха Фельдман снова впряглась в свои два чемодана, но у нее уже не было сил сдвинуть их с места.
А из-за каната, перегородившего вход в таможенный зал, из толпы провожающих какая-то растрепанная женщина кричала:
— Мама, брось эти чемоданы! Брось! Пустите, я помогу ей!
— Провожающим в зал нельзя, — стояла на ее пути грудастая дежурная в таможенной форме: кителе, юбке и хромовых офицерских сапожках.
Наконец старуха сдвинула с места один чемодан и, напрягаясь, толчками покатила его к первой стойке. Там работал таможенник, которого почему-то боялись все эмигранты, хотя называли его только по имени — Алеша. Он был русоголов, голубоглаз, с юношеским пушком на розовых щеках — просто царевич из русских сказок. Сейчас перед этим Алешей лежали на таможенном столе груда детской одежды и распахнутый саквояж, а сбоку, в нескольких шагах, на другом столе, — еще один распахнутый чемодан, и над этим чемоданом стояла другая таможенница-инспектор — тоже молоденькая, не старше двадцати трех. Вдвоем они вели досмотр ручного багажа у моей сестры Беллы, тридцатилетней шатенки в потертой рыжей куртке и стоптанных сапогах. К ногам сестры жалась ее худенькая шестилетняя дочка Ася в расстегнутой кроличьей шубке, она держала в руках облупленный черный футляр скрипки-четвертушки, а из рукавов ее шубки почти до пола свисали красные рукавички на шнурках.
— Идите сюда! — властно позвал Алеша мою сестру, вынимая из ее саквояжа очередной пакет. — Это что у вас?
— Это лекарство для ребенка.
— Лекарства вывозить нельзя.
— Идите сюда! — тут же, без паузы, включалась таможенница за вторым столом, вынимая из чемодана коробку со стиральным порошком. — Это что?
— Это стиральный порошок, вы же это видите.
— Стиральный порошок нельзя вывозить в фабричной упаковке. Пересыпьте в полиэтиленовый пакет, тогда везите.
— Но где я тут возьму полиэтиленовый пакет?
— Это нас не касается.
— Идите сюда! — звал Алеша. — Быстрей! Это что? — И скосил глаза на старуху Фельдман, которая оставила у его стойки один чемодан и пошла за вторым.
— Это бутерброды для ребенка, — сказала сестра и показала на дочку.
— Никакие продукты вывозить нельзя.
— Но это же для ребенка!
— Вам же сказано: никаких продуктов. А это что?
— Это кофейная чашка, треснувшая, осталась от мамы…
— Это предмет старины. Где разрешение Министерства культуры на вывоз? Вы! — Алеша повернулся к старухе Фельдман, которая подтащила к его стойке второй чемодан. — Идите к третьей стойке, мы тут заняты!
— Но… меня… сюда… послали… — негромко сказала старуха, хватая, как рыба, воздух узкими сухими губами. Ее редкие седые волосы прилипли к потному лбу, и нос был мокрым от росинок пота, а норковый воротник темно-синего пальто уже наполовину оторван.
Однако Алеша не смотрел на нее, вдвоем с молодой таможенницей они все убыстряли пасовать друг другу мою сестру, им нравилось гонять этих жидов все быстрее и быстрее — до пота. А я не имею права подойти и помочь сестре, нас проверяют только по одному, и бессильно стою в своей очереди.
— Идите сюда! — говорит Алеша сестре. — Что это за картины?
— Это детские рисунки, вы же видите.
— А где разрешение на вывоз?
— Какое разрешение? Это она рисовала. Дочка!
— Без разрешения Министерства культуры никакие рисунки вывозить нельзя!
— Эй! Сюда! А где разрешение на вывоз скрипки? Ага, вижу. Откройте футляр! А где фотография смычка? Разве это тот смычок, что на фотографии? А пошлину вы уплатили?
— Сюда! Идите сюда! Это что за фотографии?
— Это семейные, — уже мертвым голосом говорит Белла.
— Столько фотографий вывозить нельзя, возьмите только половину…
И такая же игра идет между третьей и четвертой стойками, только здесь у таможенников добыча покрупнее — пожилая пара в дубленках, их багаж — не стиральный порошок и не детская скрипка, а сияющий перламутром аккордеон «Вельт-мастер» и в чемоданах — сервиз, льняные простыни, дорогое нижнее белье, добротная одежда, несколько абстрактных картин. Таможенные инспекторы не спеша извлекают из чемоданов каждую вещь, прощупывают швы в одежде, в нижнем белье и говорят:
— За вывоз аккордеона вы должны заплатить пошлину — его полную стоимость.
— Но ведь мы купили его в магазине, вот квитанция.
— Вы купили, чтобы пользоваться здесь, в СССР. А если вывозите — платите пошлину. Это что за картины?
— Это мои, вот моя подпись.
— А где разрешение на вывоз и квитанция об уплате пошлины?
— Но это я сама рисовала! Сама!
— Картины мы не пропускаем.
— Подождите! Позвольте вам сказать! Эти картины не брали ни на одну выставку, потому что это абстракция. Мне говорили, что это антихудожественно, никому не нужно. Почему же теперь я должна платить вам за свои работы?
— Или вы оставляете картины, или вы не летите. А это что? Серебро?
— Вилки…
— Ага, серебряная посуда. Будем оформлять акт за попытку провоза контрабанды.
— Какой контрабанды? Эти вилки лежат открыто, я ничего не прячу! Каждый имеет право вывезти до двухсот граммов серебряной посуды!
— Здесь не двести граммов, а все полкило! Сейчас мы взвесим.
— Но нас же трое! Я, муж и мать! Вот она сидит…
— Это лежало в одном чемодане! Или вы оставляете серебро, или мы снимаем вас с рейса за провоз контрабанды! А вы, Фельдман, я же вам русским языком сказал: идите к первой стойке! И отрежьте норку от пальто, норку мы не пропускаем!
— Я… уже… не могу… — без голоса лепечет старуха Фельдман и мертво оседает на свой свалившийся набок чемодан.
Тут, прорвав заграждение, к ней подбегает растрепанная дочка, подхватывает под мышки.
— Мама!..
— Патруль! — зовет грудастая дежурная, мимо которой прорвалась дочка старухи. — Выведите ее!
— Но я только помочь! Она же не может таскать эти чемоданы! — пробует объяснить женщина двум солдатам с автоматами.
— Не может — пусть не летит. Освободите таможенный зал!..
Хотите — верьте, хотите — нет, но в этом месте Хулио Родригес заплакал. Да, даю вам честное слово, на этих строках слезы покатились по его лицу, но он смахнул их своим увесистым кулаком и стал читать дальше.
Марик Палмер под столом обрадованно щелкнул пальцами и беззвучно сказал одними губами: «Бинго!»
Давид Карганов показал мне большой палец и расслабленно закурил свой тонкий Winston.
А Родригес продолжал читать. Он читал о том, как советские таможенники нарочно растягивают досмотр багажа, чтобы в последние минуты, когда уже идет посадка и до вылета всего ничего, затюканные и изнеможденные люди просто бросали им свои вещи и деньги и улетали в чем мать родила… а если какая-то женщина пытается с ними спорить, то ее тут же отправляют на гинекологический осмотр… и как златоволосый Алеша, глядя мне в глаза, ломал рычажки букв в моей пишущей машинке — «А вдруг они золотые?» — говорил он…
Дочитав до конца и шумно высморкавшись в салфетку (по ходу чтения он прослезился еще два раза), Родригес закрыл журнал и сказал мне через стол:
— You are great writer! Can I take it with me? I want my wife to read it. (Ты большой писатель. Могу я взять этот журнал? Я хочу, чтоб моя жена это прочла.)