— Зачем ты здесь? Подруженьку завел в пансионате?
— Нет, не завел пока. Но у тебя сегодня день рождения. Пришел тебя поздравить.
— Спасибо, Борис… Откуда знаешь?
— Твой сын сказал. Он звал отметить.
— Да, он готовит хашламу.
— Мне неудобно перед Гамлетом, я не хочу его обидеть, но я сегодня не смогу есть хашламу. В Москву мне надо, прямо сейчас, и рано-рано утром отправиться с Рамизом в Элисту за баранами. А то он прошлый раз привез таких баранов, что стыдно было этим баранам в глаза смотреть. Я для того сюда пришел, чтобы хоть так тебя поздравить. И я прошу: ты извинись за меня перед Гамлетом.
— Не беспокойся. Я Гамлету скажу, чтобы он знал.
— Спасибо… — Байрам сел на причал и свесил ноги к воде. — Как ты живешь, Ишхан?
— Я же сказал тебе: живу.
— Мне говорили, ты приехал из Амасии?
— Кто говорил? Нет, я приехал из Баку.
— Мне говорили, из Амасии. Я, извини, не про турецкую Амасию тебя спросил. Я — про Амасию, которая в Армении.
— Ты правильно пойми меня, Байрам. Я был в Амасии. Я жил в Амасии после того, как нас, можно сказать, ножами гнали из Баку.
— И ты пойми меня, Ишхан, зачем я тебя спрашиваю. Я тоже из Баку, но раньше жил в Амасии. Я даже там родился. Я был в Амасии животноводом, я разводил, а если просто говорить, я пас овец. Потом меня, можно сказать, ножами гнали из Амасии, и мы с семьей бежали в твой Баку.
— Ножи ножам рознь, Байрам.
Байрам тихонько усмехнулся:
— Ну разумеется, Ишхан. У наших были грубые, у ваших были вежливые ножи…
— Давай, Байрам, не будем здесь об этом говорить. Давай об этом помолчим.
— Давай, Ишхан. Давай молчать. И пусть каждый остается при своем молчании. — Байрам, кряхтя, встал на причале. — Могу я что-то сделать для тебя?
— Конечно, можешь. Найди мне сигарету… Хотя не надо. Где теперь искать?
— Нет, я найду. Спрошу в пансионате или куплю в поселке.
— Ты извини, Байрам, я не хочу тебя задерживать. Тебе — в Москву.
— Москва уж точно никуда не денется… Ты почему уехал из Амасии в Москву? Работы не было?
— Немного было, в школе, но там скалы, ты же знаешь. Там одни скалы, я так не могу. Я городской житель… А почему ты не в Баку?
— Нас там не очень ждали.
— Здесь, в общем-то, неплохо. — Ишхан не удержал легкий смешок. — Вот только негде здесь, как и в Баку, пасти овец.
— Да, я живых овец давно не вижу. Я привожу их туши из Калмыкии и делаю из них шашлык. Но ты, конечно, прав, Ишхан. Здесь тоже можно жить… Какие сигареты любишь?
— Мне все равно уже какие.
Байрам шагнул с причала, и вскоре под его ногами слабо заскрипел песок.
Скрип стихнуть не успел, как зачастили вдалеке другие, нетерпеливые и дробные шаги. Ишхан узнал их. Это был сменщик. Ишхан с досадой встал с причала. Теперь бы и уйти, но уходить нехорошо: придется ждать Байрама с сигаретами.
— Ты погоди, дядя Ишхан, ты не вставай, — заговорил, приближаясь, Николай. — Послушай, ты побудь еще полчасика. Мне надо кое-что в пансионате.
— Там кое-что или кое-кто?
— Ну, кое-кто…
— У тебя совесть есть?
— Чуть что, сразу заладил: совесть, совесть… При чем тут совесть? Ты что, дядя Ишхан, никогда не был молодым?
— Ты не управишься за полчаса…
Николай изобразил руками удивление:
— Кто не управится? Я не управлюсь? А что тут управляться? Наше дело — не рожать…
Ишхан плюнул в воду.
— Бес с тобой, катись в пансионат! Только закурить дай…
Николай вновь развел руками, длинными, как весла:
— Нет у меня. Я у тебя хотел стрельнуть.
— Проку от тебя — никакого. Чтоб через полчаса — как штык. Иначе разозлюсь.
— Не разозлишься, ты не злой. Я — пык, мык и обратно; ты не успеешь разозлиться.
Ишхан сердито махнул рукой и вновь уселся на причале, лицом к воде. Он попытался вызвать в памяти Амасию, пусть память не хотела ее вспоминать. Амасия осталась в памяти, как душный сон в вокзальном зале ожидания, посередине долгого пути, конец которого неясен и не настолько интересен, чтобы проснуться. В Амасии, где перед бегством из нее жили почти сплошь азербайджанцы, он не сумел прижиться, поскольку и не приживался; они там с Ливой будто спали, отходя от своего бегства из Баку. Дом среди голых, пепельно-бурых скал (это мог быть и дом Байрама, но никогда Ишхан в такие совпадения не верил, и потому не стал об этом даже думать) насквозь пропах остывшим очагом семьи, бросившей этот дом. Он не запомнил в этом доме ничего, кроме глубокой трещины, оставшейся в стене после великого землетрясения; еще он помнил дымный запах бывших хозяев, так и не побежденный запахом Ливиных лекарств.
Он предпочел бы обойтись одной таблеткой нитроглицерина, которую уже успел принять, и потому он не хотел бы вспоминать родной враждебный город, но память, словно бы куражась, и словно он был в чем-то виноват, насильно окунала его с головой в Баку. Барахтайся, захлебывайся, рвись, вырвись на поверхность — ты все равно через мгновение вновь будешь задыхаться и слепнуть в лаве солнечного света над молочно-шоколадным Ширваншах-сараем. А если так, то лучше уж поддайся и будь покорен памяти, покуда ей самой не надоест глумиться над тобой, покуда не наскучит ей весь этот знойный пар над площадью Фонтанов, вся эта серо-сизая и золотая чешуя на головах, горбах и плавниках полуденного моря, вся эта розовая лиственная тень балконов на Торговой, все эти окна через дворик, обвитые лозой; в проеме одного из них соседка Лива моет голову над тазом; ей тоже десять лет, как и тебе, и плеск воды в тазу, мешаясь с жестким шорохом лозы, плывет к тебе в окно; потом тебе кричат из комнат: «Ишханчик, где ты? Ты заснул? Иди и помоги отцу прибить медведя!». И Лива слышит этот крик. Девочка вскидывает голову, взмахнув косой и разбросав вокруг себя радугу брызг, потом высовывается из окна, испуганно оглядывает дворик. «Это картина, — громко говорит Ишхан ей из окна в окно. — Белый медведь на льдинах и полярники с ружьем. Надо прибить ее к стене у нас на кухне. Отцу на день рождения подарили. Меня Ишхан зовут, а ты, я знаю, Лива»… Отцу медведя подарили на тридцать лет, и он тогда казался старым.
Теперь за тридцать Гамлету. Когда он спас их, ему было двадцать.
Он был тогда студентом в Губкина. Они его все время успокаивали, и он не сразу понял, что там происходит. Он прилетел в Баку лишь девятнадцатого января, когда живых армян из города уже не выпускали, и должен был погибнуть вместе с ними. Но он не сник. Подумал и набрал номер похоронного бюро. Директором бюро была Багирова, она с дедом Гамлета училась вместе. Дед не дожил, слава богу, но Багирова его не забывала и согласилась сделать все, что Гамлет попросил. Она прислала грузовик, оркестр и два гроба. Пришлось им с Ливой лечь в гробы. Оркестр из зурны, валторны, барабана и литавр играл Шопена, и в тьме гробов каждый удар литавр звучал, как залп в затылок. Когда оркестр отдыхал, в гроб проникал скрип досок кузова, гром бортовых креплений и гул огромного, холодного, как камень над могилой, города. Гамлет весь путь прошел за грузовиком, опустив голову и стараясь не глядеть по сторонам. Так, в двух гробах, и выбрались. Потом с толпою других беженцев ушли через границу. В Амасии Гамлет с ними простился, через разрушенный землетрясением Ленинакан уехал в Ереван, оттуда улетел в Москву. Он боялся опоздать на сессию и все же не успел к назначенному дню. За неявку на экзамен по политэкономии его лишили стипендии, и почему-то Лива не могла с этим смириться: она как вспомнит о стипендии, ей сразу делается плохо. Вернее, делалось. Ливы шесть лет как нет в живых.
Совсем стемнело, и Ишхан уже не видел воду, вздыхавшую у самых его ног.
Гамлет давно, должно быть, нервничает, но это полбеды. Ишхан привык быть перед Гамлетом в долгу. К тому же хашламу, если остыла, недолго будет разогреть, она даже вкуснее разогретой. Другое плохо: Гамлет снова попытается всучить ему мобильный телефон. Как сыну объяснить, что телефон лишит отца последних живых радостей? И радость страха за него с Кариной, и радость беспокойных ожиданий, и радость разных неизвестностей — все они станут невозможны: кнопку нажал и сразу все узнал.
Да, Гамлет тверд; у них в роду, похоже, не было других таких решительных и твердых мужчин, как Гамлет, — все сплошь мечтатели, покорные судьбе. Задумал вытащить родителей из амасийских скал, устроить их достойно и к себе поближе — все сделал, как задумал. Оставил Губкина, пустился в заработки: на рынок, в баню, в парфюмерный магазин, потом и в свой, пусть и не жирный, бизнес: сбив крепкую бригаду, клеил обои, плитку клал и настилал паркеты в новых и совершенно голых изнутри, как это принято теперь, домах.
Встал на ноги, снял две квартирки в Лианозове: одну себе, с решительным и твердым умыслом жениться, другую — матери с отцом; и вот они в Москве; и вот уже грохочут бубны и играют скрипки в хорошем ресторане «Старый фаэтон»: жених хорош, невеста хороша; влажен лаваш, и тонок вкус кизиловой хорошей водки, и мягок сыр, и нежен пар от хашламы; когда же, ближе к ночи, свое отпели скрипки с бубнами и, на еду пока не глядя, притихли гости, во славу Гамлета с Кариной заголосил, заныл дудук. Отец невесты гордо прошептал Ишхану, что перед ним играет ученик самого Дживана Гаспаряна. Ишхан не знал тогда, о ком шла речь, ему тогда неловко стало; дудук помог ему забыть и о неловкости: дудук тянул, тянул свое немолвленное слово, он им, как нитью, прошивал душу и вновь тянул его куда-то вдаль и вверх; Ишхан зажмурился, захлюпал носом и, рукавом менажницу задев, подался к Ливе. Лива нахмурилась и поглядела на него с неодобрением.