Захарыч, нарисуй, шоб аж заплыл весь: нет мочи на доску зырить, и все!
А однажды старшеклассник, забежавший в туалет по малой нужде и застрявший при виде этих живых фресок, вдруг с интересом спросил Захара:
– А носки умеешь изобразить? Я сегодня телку в кино веду, а дома двух одинаковых не нашлось, – и вытянул босую несвежую лапу из растоптанного ботинка: – серые, а? в черный рубчик…
…Художественная школа располагалась в красивейшем особняке стиля «модерн». Больше всего Захар любил круглый стеклянный фонарь, в котором обустроили библиотеку. Занятия проходили трижды в неделю, по четыре часа, и трижды в неделю он брал в библиотеке «что-то про художников», успевал прочитать до послезавтра, или до после-послезавтра, приводя дядю Сёму в бешенство: «Не давай ему столько читать! – кричал он своей легкомысленной племяннице. – Парень глаза себе портит, а ей всё плевать!»
Маме, конечно, не было «всё плевать» – просто она тренировала в «Авангарде» своих девочек до позднего вечера. Или возила их на соревнования и тогда вообще исчезала на неделю. Приходила поздно, с непросохшими после душа волосами, целовала сына, отнимала у него книгу, гасила свет и валилась рядом. Они обнимались и засыпали…
* * *
Единственный в группе, кому не нужны были муфтовые синяки и раны, был пацан, похожий на отрока с картины Нестерова: и без того светловолосый, он летом выгорал до невесомого цвета церковного серебра, и тогда его васильковые кроткие глаза казались глубокими полыньями. Молчаливый до такой степени, что несколько первых уроков Захар вообще думал, что он немой, Андрюша Митянин – его все называли именно Андрюшей, что очень ему шло, – даже сидел чуть поодаль от других; не важничал, не выпендривался, а вроде как… сторонился. Однажды мельком Захар услышал, что у Андрюши «порок сердца». Ему послышалось: «порог», и представился высокий порог, который обладатель такого робкого одинокого сердца переступить не в силах. Однажды после занятий он некоторое время следовал позади Андрюши. Тот и шел – не шел, а брёл, но это не из-за сердца; вскоре выяснилось – когда уже разговорились и подружились так, что отлепиться друг от друга не могли, – что Андрюша все время ищет на земле…
– На земле? – Захар удивился. – Чего на земле искать? Денег?
Андрюша улыбнулся и пояснил, что деньги – да, иногда находятся, но это – так, чепуха, а вот повсюду много всяких интересных штук валяется, их можно починять-починять, почистить, лаком покрыть… и вещь опять живет! Я покажу тебе, говорил он, я покажу…
Он был старше Захара на полгода, но тоньше и гораздо выше, это потом они почти сравнялись в росте, когда после шестого класса Захар вдруг стал стремительно расти, наполняясь силой и каким-то новым жгучим, ежеминутным желанием смотреть на женщин.
Недели через две Андрюша привел Захара домой – показать, как обещал. Не говорил – чего, улыбался. Он жил в Старом городе с отцом и бабкой, в смешной синей хатке, пол которой… Когда они вошли, Захар остановился на пороге, не решаясь ступить ногой в ботинке на такую красоту. Пол был глиняным, утоптанным и отполированным, как керамическая поверхность. И весь разрисован: у порога «лежал», весь в желтых подсолнухах, «половичок», а в центре пола – дивный мир животных и трав расстилался ковром, убегая под круглый стол, под шкаф, под кровать. А на раскрашенном тою же, вольно-искусной рукой, деревянном сундуке, сидели сразу три живых, безупречно белоснежных кота, будто выпрыгнули прямиком из сказки – вот из этого самого сундука.
– Это… ты? – пораженно спросил Захар нового друга. Тот засмеялся и сказал:
– Не, эт Бабаня. Ба-ба-ня-а! Ты дома?
И к ним из соседней комнатки вышла старая веселая ведьма, вся как корень сушеный: морщинистая, обожженная, точно глина, – пронзительная!
Она подошла к Захару близко-близко… вгляделась своими острыми васильковыми глазками. Наконец проговорила внятно и как-то прибауточно:
– Ха-арош парень, но много чё ишшет!
Ишшет, заметил Андрюша, и хорошо, что ишшет. Найдет чего-нить, и будет починять-починять…
Вообще бабка с внуком говорили на каком-то смешном прибауточном языке, в отличие от отца, Казимира Модестовича – тот работал инженером на электростанции и дома бывал редко: неделями жил у какой-то женщины на Замостье, которую бабка с Андрюшей называли не по имени, а просто зазнобой. Появляясь в маленькой хатке, он производил впечатление слона в посудной лавке, и что-то непременно ронял, ахал, руками всплескивал, поворачивался и смахивал с полки, разбивал окончательно; или наступал на одного из белоснежных сказочных котов, которых и звали-то по-человечьи: Ваня – Маня – Сидор.
В сарайчике во дворе у Андрюши и Бабани хранились залежи старых вещей, но не обычного барахла, какое складывают в сараи, жалея выкинуть на помойку, в надежде, что старый диван с торчащими пружинами или кресло-качалка с отломанной ручкой еще ничего и когда-нибудь пригодятся на даче. Нет, это были вещи удивительные: старинные, застрявшие на половине четвертого, часы с бессильно обвисшими чернеными еловыми гирями, труба граммофона, трехногое бюро с полузатертыми картинками на крышке, расписная деревянная шкатулка с облезлыми боками, но до сих пор издающая удивленный обрывок хриплой мелодии; большой медный колокол с тиснеными фигурами летящих пышнозадых ангелов; королевского вида трон с выдранной из сиденья обивкой…
Вдоль стен стояли старые рамы, а в них – то полуслепая картина, то мутное, будто озеро в ряске, зеркало. Это хромоногое увечное воинство ждало своего часа. Все это надо было починять-починять… А Бабаня оказалась не просто веселой старой ведьмой, а реставратором, и в молодости, еще до первой мировой, училась в Варшаве. Сейчас она вволю занималась, чем душа велит, реставрируя найденные или выкупленные за гроши антикварные вещи; иногда только брала от организаций интересные заказы. Например, добавил Андрюша, недавно работала секретер XVIII века из дома-музея Пирогова, и он, Андрюша, помогал. Ей-богу!
* * *
Они теперь проводили вместе любую свободную минуту. Все стало общим, иногда даже мысли: как заметишь милиционера Перепеленко, с его грозной, полной семечек, кобурой, переглянешься и одновременно выпалишь: «Хлопци, клешню подставляй!».
И драться рядом сподручнее: то было время, когда шли войной улица на улицу, сражались жестоко – палками, кирпичами. Вот тогда очень важно, кто тебя со спины прикрывает. Опять же ценно, когда играешь с другом в одной футбольной команде. Андрюша, правда, бегать долго не мог: все лицо обсыпало мелким бисером пота, а губы становились пепельными, и он все норовил посидеть или даже полежать на травке. И Захар терпеливо ждал рядом, пока тот отлежится…
Часто они отпивались на Иерусалимке: неподалеку от Первомайской был парчок, где собирались пацаны для игры в цурки-балан: ставилась на кирпичи банка, в нее, как в городках, кидали палкой, стараясь сбить.
Летом же пропадали на Южном Буге. Там под крутым обрывом тянулся дикий травянистый пляж с тинистой водой и зарослями камыша. Сидели с удочками рыбаки, висели на нежном неугомонном моторчике серые глазастые стрекозы, всплескивали на солнце желтые и белые капустницы. А можно было смотаться на Кумбары – на другой пляж, городской, песчаный – культурный; с островом, соединенным с Замостьем деревянным мостом. На острове в дощатых будках продавали лимонад, пиво, пирожки и пряники.
От пристани, что у самого моста, соединяющего Замостье со старым городом, вверх по течению ходил в Стрижевку речной пароходик – туда многие винничане, прихватив палатки и спальные мешки, ездили в кемпинги – отдыхать. А вниз по течению Буга ходил к Сабаровской ГЭС другой пароход.
Если от моста идти влево, добредешь до холма, где сохранились несколько древних покосившихся надгробий какого-то странного-иностранного кладбища. Некоторые надгробия вертикальные; одно вообще в виде ствола с обрубленными ветвями. И выбиты на них узоры-не узоры, буквы-не буквы, а хотелось сказать… письмена. Помимо этих письмен, на уцелевших камнях можно было различить не до конца выветренные подсвечники, листья, двух оскаленных львов, сцепившихся друг с другом собственными хвостами, какие-то колонны с кудрявыми навершиями. А на одном – темно-сером, щербатом, – был выбит отлично сохранившийся корабль, трехмачтовик! Наверное, под ним лежал какой-то старинный моряк. Жаль, что невозможно было прочитать – что написано.
Дядя Сёма, когда Зюня впервые попал туда и вечером рассказывал о таинственных старинных могилах, хмыкнул и сказал: еще бы, это старое еврейское кладбище, и надписи тоже еврейские, есть такой древнейший язык, всем языкам голова. Зюня спросил: – идиш? Он немного понимал идиш, вообще быстро хватал иностранные слова, хотя мама терпеть не могла, когда баба Нюся принималась говорить с ней или дядей Сёмой по-малански.