Расскажи. Ну же? С того дня, как Мата Хари приехала в Париж, прошло ровно сто лет – наступил новый 2004 год. И ты приехала в Санкт-Петербург…
– Самолет приземлился в Пулкове хмурым зимним днем. Я взглянула в окно, на безнадежную диспетчерскую вышку посреди аэродрома, и сердце у меня сжалось. Город был холоден и пуст, пуст; я напрасно приехала сюда.
Когда-то мы прилетали вместе с Андреем, и все было иначе: небо, и земля, и даже эта вышка не казалась столь тоскливой. А теперь – только пустота. Ощущение бесполезности приезда.
Я бродила по обледеневшему городу и не находила себе места. Не помню, как оказалась в Михайловском саду за Русским музеем; скрючившись от холода, присела на скамейку на берегу пруда. Неподалеку от меня мальчишка кидал камешки: целился и ловко бросал их в середину пруда, но мелкие камешки не могли пробить ледяной покров.
Толстая, прочная корка льда. Ни одной полыньи. Радость улетучилась, исчезла навсегда, да и раньше я не знала ее. Полыхающая красная радость никогда не посещала меня, но был все же голубой огонек – маленький, нежный.
Был и погас. Северное сияние не наступит.
Я никогда не смогу переступить через то, что я пережила. И сколько ни думаю: зачем? почему? – понять не в состоянии.
Это случилось незадолго до Нового года, на праздник католического Рождества. Почему его справляют в России?
Только тебе одной, сестра, подруга, только тебе я могу рассказать об этом. Потому что так стыдно, так пошло и грязно. Шел праздник, гостей был полон дом. Не скажу, что было весело, – весело в нашем доме не бывало уже давно, но гости шумели, пили вино, играла музыка. Андрей куда-то пропал: я не волновалась. В последнее время он все время хмурился, был нелюдим, замкнут. Буркнет гостям: «Добрый день» и уйдет куда-нибудь вглубь дома, закроется, спрячется.
Андрей не рассказывал мне, почему. А я не спрашивала. Я такая: не люблю много разговаривать. Слова не могут выразить мысль, только музыка.
А в тот вечер все было даже лучше, чем обычно. Андрей сел с гостями за стол, и ел, и пил, горели свечи, и радужные зайчики метались по палевым стенам столовой. Правда, за весь вечер он ни разу не посмотрел на меня, не окликнул, не обратился ко мне, но это ничего, так даже лучше, я холодна и замкнута, не пью вина, не хохочу до слез. И вечер перешел в ночь, а Андрей все был здесь, грел в ладонях пузатый бокал с коньяком и, кажется, даже танцевал.
Ну да, конечно, он танцевал с Ниной, моей школьной подругой. Становилось шумно и гулко: смех, музыка, обрывки фраз, гости бродили из комнаты в комнату. Мне тоже пришлось танцевать, но я была не рада, потому что я плохо танцую. И играю плохо, и музыку не сочиняю, я не оправдала надежд родителей, знаменитых музыкантов, а они хотели сделать из меня звезду.
В саду был фейерверк и так много музыки – слишком громкой, дребезжащей диссонансами, что я оглохла, ослепла, потеряла в толпе Андрея, осталась одна в ночной суете. Пока я танцевала, мои длинные волосы совсем спутались – ты видишь, какие у меня длинные волосы, с ними так трудно, – и я поднялась наверх, в спальню, чтобы расчесать их.
Я открыла дверь в ванную: там горел яркий свет. Все лампы включены, иллюминация.
Я открыла дверь и увидела лицо Андрея, каким никогда его не видела. По нему словно мазнули красной краской, и глаза… Глаз не было, только белки, зрачки закатились под веки. Он стоял голый, лицом к зеркалу, в этом резком свете, а Нинка сидела на столешнице умывальника, обвив ногами его спину, и их тела впивались друг в друга, как губы при поцелуе.
Я сделала шаг назад… отступила и, путаясь в платье и в волосах, побежала вниз по лестнице.
Скажи мне, темная королева, как он мог сделать это? Какая гадость, боже мой, в нашем доме, в ванной комнате, и этот свет… грязно, похабно, при всех, дом полон гостей, даже дверь не заперта, эксгибиционизм какой-то… Как он мог, объясни, я не понимаю. Мой муж. Мой дом – ясный, светлый, чистый: я никогда больше не смогу зайти в эту ванную, как будто белый мрамор столешницы пошел пятнами от ее красных трусов.
Ты знаешь, до этого со мной никогда ничего не случалось. Жизнь текла так плавно, бесшумно – родители меня обожали, подарки, вечера, концерты. Мама с папой кланяются публике и выводят из-за кулис девочку в бархатном платье, с длинными светлыми волосами: маленькая фея. «Вот и принцесса». Зал взрывается аплодисментами, мне несут корзины цветов. За что они дарят мне цветы?
И еще девочка в синей матроске на морском берегу. Курорты, пляжи, белоснежные яхты. А потом – возвращение в Москву, жизнь плавная, размеренная, нотные линейки, тихие вечера с книжкой.
Потом я поступила в Консерваторию и встретила Андрея. Я ждала его без нетерпения, и он пришел – все было как надо, нежно и сказочно, как во сне, принц пришел, и мы обвенчались: длинный шлейф белого платья и флер-д'оранж. Это было как продолжение детства, никаких рывков, никаких усилий, но я любила его. Клянусь тебе, я любила его: он был такой взрослый и красивый, старше меня, старше намного – на двенадцать лет, такой сильный, темный и красивый, самый красивый мужчина в мире.
И мы жили с ним в гармонии. Мне казалось, мы жили в гармонии, жизнь была неторопливой и светлой. Правда, в последние месяцы он стал хмуриться – я говорила тебе, он стал угрюм и мрачен, но как узнаешь, что на уме у взрослого мужчины, высокого, сильного и темного? Он не говорил мне, и я не думала об этом.
Но он не должен был поступать так со мной. Он сломал меня, раздавил. Я бежала в ночь, по снегу, в шелковом голубом платье; я простудилась и замерзла навсегда. Я ни за что не вернусь в этот дом, я уеду куда угодно, только бы ни возвращаться домой, и буду жить одна, всегда одна.
Новый год я встретила одна.
Ему было неловко, но что мне его неловкость, темная королева? Он просил прощения – но как-то нехотя, сумбурно, скороговоркой. Он просил прощения по телефону, но я не простила его.
– Я никогда не вернусь к тебе, – сказала я.
– Подумай немного, – ответил он со вздохом. – Давай условимся о сроке. За это время ты подумаешь и, может быть, изменишь свое решение.
– Нет, нет, – говорила я, – я не передумаю.
– Пожалуйста, хотя бы недолго… Три месяца. Если ты не захочешь, я не буду больше тебя мучить. Пусть пройдет хотя бы три месяца…
Три месяца холода и льда: зима, торжественный блеск снега, а потом придет весна с лужами, грязью и головной болью.
– Я не буду жить с тобой в одном доме. И встречаться с тобой не хочу. Видеть тебя больше не желаю.
– Хорошо, хорошо, – сказал Андрей торопливо.
Он найдет, куда мне уехать. Андрей – директор крупного предприятия; его фирма владеет им пополам с испанцами. Ему так легко отправить жену – нет, скажем так: нового сотрудника – в длительную командировку. Он такой сильный, темный, серьезный человек; кто посмеет возразить, увидев на документах фамилию Кораблева?
Наоборот, они наперегонки побегут вносить свои предложения.
– Андрей Владимирович, мы же планировали открывать новый филиал в Санкт-Петербурге. Я думаю, нам срочно нужен представитель, заниматься на месте логистикой.
Андрей молча взглянет на говорящего.
– И работы немного, – так быстренько, вкрадчиво, стараясь угодить. – Но послать туда человека совершенно необходимо. Немедленно.
– Закажете хорошую гостиницу, – только и ответит Андрей Кораблев.
Самолет приземлится в Пулкове, покатится по аэродрому, и при взгляде на одиноко торчащую вышку защемит сердце. Влажным, пронизывающим холодом дохнет в лицо северная столица, резко зазвучит Исаакий, вступят монолитные гранитные колонны и беспощадные восьмиколонные портики, стерегущие собор с четырех сторон. Жестким и печальным окажется на ощупь драгоценный малахит, и лазурит, и громоздкий порфир, и печальна, ох как печальна темная гостиница «Англетер». И Сергей Есенин удавился в одном из номеров, я спрашивала у портье, в каком именно, но он увиливает, говорит, что с тех пор здание перестроили, и это место теперь оказалось между этажами, но, наверное, он врет, да, точно врет, не иначе как это моя комната на втором этаже. И сейчас в этой комнате мне впору удавиться самой, и я сижу на подоконнике и смотрю на бессердечных ангелов, которым нет никакого дела до моих слез. И собор тонет в моих слезах; это грустное место, ясновидящий сказал Монферрану, что он умрет в день окончания строительства, и вот во время открытия государь не подал зодчему руки, и тот огорчился, простудился, замерз, замерз навсегда. Слег и умер через месяц, а его даже не похоронили под собором, как он завещал. Только обнесли гроб вокруг здания и увезли во Францию. И я тоже умру здесь, клянусь, я умру от слез в глазу этого окна с видом на ангелов.
– Моя маленькая Мелизанда, – сказала Жар-птица, вновь выныривая из небытия: на время рассказа она стала невидимой. – Не грусти, это не беда, это полбеды. Беда будет впереди.