Прошли мимо пивоварни. Баур забыл оповестить окружающих, что именно здесь когда-то фотографировалось общество гимнастов. Но, судя по двум каштанам, слева и справа обрамляющим дом, по балкону над парадным крыльцом и черным кованым перилам, наверняка как раз здесь и было то самое место, где управляющий универмагом стоит на стуле в самом заднем ряду вместе с тремя другими ветеранами гимнастического общества, а само общество сгруппировалось вокруг.
А каштан, который высится с северной стороны, — тот самый, в семи шагах от которого стоял Баур, когда мимо проезжала праздничная процессия госпитального базара, и вместе с нею — Иоганна, изображавшая Гельвецию, в повозке с упряжкой убранных цветами лошадей.
Баур посмотрел на землю. И здесь тоже кругом все было усыпано конфетти. На кустах и выступах стен висели бумажные змеи, красные и зеленые.
Завернули на дорожку, по которой наверняка частенько хаживали Гизела, Юлия, Иоганна, а также Бенно и Филипп. Миновали вишневый сад на повороте дорожки. Сквозь ветви яблонь увидели значительный фрагмент Юрского массива, который простирался на восток, и в верхней его части виден был какой-то замок. В отчетливой прозрачности мгновения вороной жеребец, стоявший под яблонями на лугу торговца яйцами, воспринимался как статуя.
Подойдя ближе, Баур сказал мне: «Вот за этой дверью на гумно Филипп однажды встал, подняв вверх мотыгу. Он сказал: „Если попробуешь войти, я опущу мотыгу!“ Я вошел. Он опустил мотыгу… Несколько месяцев спустя я за Филиппом погнался. Он споткнулся о каменный колодец за домом, колено повредил, причем серьезно, — сказал Баур и посмотрел на опорную балку крыши, словно хотел сказать, что под этими стропилами училось жизни не одно поколение; потом указал на дощатый пол гумна и добавил: — Здесь стояла паровая молотилка, которая в конце лета путешествовала от одного двора к другому, испуская клубы дыма. В те же времена часто случалось, что локомотивы на железной дороге, выбрасывая искры, поджигали живые еловые изгороди вдоль путей, и это очень беспокоило стада коров, а тем временем сливовые деревья вверх и вниз по долине вбирали в себя всю голубизну неба, пронизанного ястребами, которые парили попарно в вышине, издавая пронзительные Крики, что немного не согласовывалось с созидательным занятием сливовых деревьев».
Я подумал о полковнике Бахмане, том древнем тощем старичке, которого Баур посчитал умершим. Луч солнца, пробившись между кирпичами, отразился в сияющей лысине Баура, который именно в этот момент обернулся и сказал: «На одном из этих ящиков лежал когда-то увитый лентами венок, который мы доставили в Цюрих на похороны Бенно. Он лежал под ясным небом в открытом гробу, можно было разглядеть левый клык у него во рту». Баур надел шляпу, обстоятельно придал ей нужную форму. Обойдя дом, он остановился и сказал, что именно здесь стоял свояк Фердинанд, глядя на вишню и произнося знаменательные слова о том, что больше никогда не допустит, чтобы его вишни разрастались так высоко.
Он спилил у них все верхушки. Он не хотел, чтобы вишни у него были высокими. На газоне западнее садового домика цвели желтые весенники, попадались и белоцветники. Даже подснежники встречались порой. Позади, в плодовом саду, виднелась белая дымка. Подойдя ближе, я убедился: это все белоцветники. Баур присел на корточки и замер, возможно, ожидая порыва ветра, чтобы ощутить аромат, — и дождался.
Солнце явно собиралось уже скрыться за холмом. Снова, подойдя к весенникам, я подумал, что это наверняка та самая вишня, под которую Анна с криком убежала прятаться от своих преследователей, намеревавшихся сплавить ее в психиатрическую клинику. Прохладный ветер освежал виски. Солнце зашло незаметно, никакого торжественного зрелища не было.
«Биндшедлер, ровно там, где ты стоишь, была раньше земля для пастбища и пашни. На северо-западе по весне всегда зеленело пшеничное поле, в середине лета оно уже было золотым и напоминало морские волны, когда поднимался ветер. А мужчина с пегой окладистой бородой, отец Анны, был, что называется, архитектором этого ландшафта, он делал так, чтобы осенью прямоугольный участок земли в северо-западной части его земельных угодий начинал выделяться насыщенным бурым цветом, а через несколько недель на этом участке появлялась нежная зелень. Секрет был прост: он сеял пшеничные зерна, бессознательно имитируя ван-гоговского „Сеятеля“, правда, еще через несколько недель ему приходилось мириться с тем, что всю его забаву с бурым и зеленым перечеркивала зима, растянув над возделанным полем белое покрывало, словно призывая глаза к покою, по крайней мере на несколько недель, после чего здесь начиналась настоящая оргия красок, предстающая отдохнувшим глазам вокруг вновь обретенного прямоугольника, покрытого нежной зеленью, и все это была прелюдия к победоносному круговороту», — сказал Баур, профиль которого на фоне гаснущего неба напоминал вырезанный ножницами силуэт. Полувальмовая крыша дома Баура отливала перламутром. По Амрайну разносилась барабанная дробь.
Поленница у северной стены дома в основном состояла из сливовых поленьев — на дрова порубили сливу, пораженную древесным грибком, который вредил дереву последние два-три года: ветки сделались ломкими, листья и плоды становились все мельче и мельче, сказал Баур. А ведь он мастерски завалил его, это дерево: обнажил боковые корни вокруг ствола, обрубил их топором и потом только свалил дерево с помощью веревки, привязанной к верхушке. Когда дерево упало и обнажились мощные стержневые корни, оказалось, что они полностью изъедены грибком, а ведь это и была причина, почему сливу непременно надо было убрать. Если бы он его просто спилил, сказал Баур, оставалась бы, кроме того, опасность, что крестьянин во время сенокоса наткнется на пень.
Ему было жаль этого дерева, ведь более полувека назад он срывал с него спелые сливы; иногда целыми днями, как говорится, торчал под ним, прислушиваясь к местности, правда, ничего особенного не слышал, потому что в ту пору здесь находились только дома акушерки, почтальона и мужчины с пегой окладистой бородой. Соседней фабрики тогда еще не было. Здесь, в основном, заготавливали сено для коров, потому что на клочке земли под названием «треуголка» росла всего одна яблоня — золотой ранет, а клочок этот Бенно взял в аренду у одного землевладельца. На соседнем поле, отделенном от «треуголки» ручейком, когда-то стоял лен. Когда лен однажды зацвел, синими такими цветами, Баур нарвал себе букет. Хозяин этого поля нажаловался тогда его матери, что, впрочем, не избавило Баура от пристрастия к голубому цветку.
Однажды во время игры одна девчонка улеглась в боковую борозду на этом поле. Тогда он принес в ладонях воды из того самого ручейка, что отделял льняное поле от «треуголки». Эту воду он вылил девочке на венерин бугорок; а брат этой девочки, помнится, все играл своим париком, стоя на перроне в Амрайне, когда служил в армии, десятилетиями позже, разумеется, проговорил Баур, повернув лицо к угасающему небу, и так замер на некоторое время — вид его чем-то напоминал старую фотографию.
Он был дитя природы, не иначе, сказал про себя Баур, вновь поворачиваясь ко мне, поэтому вновь почувствовал себя в своей тарелке только тогда, когда в поте лица своего стал возделывать фруктовый сад. На это же указывает и его увлечение Торо, Генри Дэвидом Торо, который построил себе в лесу хижину, на берегу озера, чтобы годами наблюдать за рыбами, травой, кленом, белкой, землеройкой, лисой, совой, снегом, ветром, молнией, льдом. Причем свои наблюдения он описал и сделал это до того удачно, что книга являет собой захватывающее чтение даже в переводе. Баур все время испытывает тягу к такому образу жизни, но редко может себе позволить помечтать об этом. Ведь так всегда: именно тем, что тебе близко, ты, по странному стечению обстоятельств, с легкостью пренебрегаешь. Именно так происходит у него с «Войной и миром» Толстого: всю жизнь — и всегда это происходило осенью — он испытывал отчетливую потребность в этой книге, но только минувшей зимой ему довелось эту потребность удовлетворить.
Тем временем мы зашли в садовый домик. Стояли оба, опустив руки по швам, взгляды устремлены на Юрские горы. Было уже совсем холодно. Что нас действительно объединяет, произнес Баур, так это, видимо, любовь к Востоку, я имею в виду славянские народы. Приходится признать, сказал он, что Россия для него воплощает страстную тоску по родине, возможно потому, что она такая большая — и такая истерзанная. Он считает, что на земле мало народов, которые столь самодостаточны. А те деформации, которые они испытывают сегодня, те непостижимые, бессмысленные деформации — они чем-то напоминают инфекционные заболевания, их просто нужно пережить, они — вроде насморка.
Мы оба посмотрели на Юрские горы, над которыми ширился покров тени. Я убедился, что весь южный склон порос буками, и представил себе, как четко выделяются буковые стволы на белом фоне, когда там выпадает снег. Вспомнил, что (по рассказам Баура) горы начинают как бы кипеть еще за несколько дней до наступления плохой погоды. Попробовал представить себе эту картину и тогда действительно услышал далекое пение лесов, и это пение перенесло меня назад, в тот вечер накануне битвы при Бородино, когда главнокомандующему сообщили, что пехотинцы надели белые рубахи, они готовили себя к завтрашнему дню, к смерти. На что Кутузов сказал: «Чудесный, бесподобный народ! — А потом, качая головой, с закрытыми глазами повторил еще раз: — Бесподобный народ!» Из Амрайна доносились звуки трещоток и рожков. Где-то совсем далеко гремел барабан.