— Ладно. Что было, то быльем поросло.
Платок на чужой роток был накинут окончательно и бесповоротно. Если бы и нашлись какие-то очевидцы (соседи, сослуживцы, родственники), Алевтина Андреевна выстояла бы против любых обвинений. В ее руках были козыри: она никого не бросала. Она заботится о несчастном страдальце, выполняет свой гражданский долг. А то, что ушла? Так разве стоит осуждать за стремление к женскому счастью? Жизнь, как говорится, у всех одна.
И своей единственной жизнью Алевтина Панкратова была довольна в полной мере. На современный манер ее можно было бы назвать селфмейдвумен. Всего, что у нее имелось (роли, популярность, имя, благосостояние), Алевтина Андреевна добилась исключительно благодаря своим стремлениям и величайшему таланту к их исполнению.
Желаний, помимо актерства и публичного признания, она никогда не испытывала, а потому не чувствовала особой горечи ни от ухода из жизни академика, ни от отсутствия среди большого круга приятелей и знакомых по-настоящему близких друзей. Нет, смерть мужа, конечно, выбила ее на какое-то время из колеи, все-таки с ним было приятно появляться в обществе. Кроме того, отсутствием в театральном и киношном мире он лишь подтверждал историю жены о том, что всех заслуг она добилась сама.
Конечно, за годы совместной жизни она нет-нет, да и вспоминала оператора, с которым они варились в одном котле и понимали друг друга с полуслова. Он никогда не удивлялся ночным съемкам, длительным экспедициям или срочному вызову на спектакль из-за болезни другой актрисы. С академиком же такие трения возникали. Он любил жену и мечтал о ее всенепременной доступности в те моменты, когда желал продемонстрировать ее наличие на приемах и раутах по случаю очередного великого открытия.
Быт интересовал академика мало, возможно, потому, что благодаря домработнице Маше квартира всегда была отдраена, обед — в холодильнике, вещи постираны и поглажены — живи и радуйся. Такие радости отсутствовали у оператора, хотя тот никогда не переставал испытывать к Але нежные чувства. А Алевтина, хоть и настаивала, что образованный человек не должен предпочитать умные разговоры котлетам, в душе иногда тосковала о незатейливых, легких и понятных разговорах об искусстве, которые они вели с оператором в те редкие минуты, когда встречались в квартире.
Академик тащил ее в собственную компанию. Естественно, люди в его окружении сплошь и рядом были умные и интеллигентные, смотревшие на Алю скорее со снисхождением, чем с восхищением. Театральный мир они с усмешкой называли тусовкой, многие даже не считали актерство достойной профессией. Алевтине Андреевне было, с одной стороны, и неприятно, и оскорбительно, а с другой стороны, она не могла не испытывать смущения и непривычной для себя робости в присутствии людей гораздо более ученых. Актриса, привыкшая блистать и царить в обществе, на подобных встречах терялась и большую часть времени отмалчивалась, тоскливо стоя или сидя в каком-нибудь углу. Да и при всем желании она вряд ли смогла бы найти интересные темы. Аля считала, что все эти профессора и доценты, элита общества, легко сумеют поддержать разговор из любой жизненной сферы, а вот она и двух слов связать не сможет, если ее спросят о чем-нибудь из биологии или химии.
Муж был нейрохимиком, сделал немало открытий, позволивших успешно лечить болезни головного мозга человека. Поэтому, когда он и его коллеги начинали обсуждать реакции крыс на различные опыты, сыпать терминами и вставлять в речь латинские названия, она чувствовала себя очень неуютно, казалась себе глупой, пустой и никчемной. Отходила в сторону, утешая себя мыслью о том, что никто из них не разбирается во всей подноготной системы Станиславского, не знает наизусть сотен текстов и не умеет играть на сцене.
Эта мысль приносила покой, заставляла расправлять плечи, гордо вскидывать голову и даже улыбаться. Улыбаться до тех пор, пока однажды…
— Познакомься, Алечка, звезда нашей лаборатории Софья Павловна. — Муж галантно представлял ей миловидную женщину средних лет, которая ничуть не смущалась и не краснела от похвал самого академика. — Если бы не ее светлая голова, не видать бы нам премии как своих ушей. Это ведь она заметила, что белые крысы быстрее серых…
Мысли Али тут же улетучились в известном направлении: «Подумаешь, крысы, а ты попробуй сыграй Елизавету Английскую или Кабаниху. Ну, что крысы? Ни чувств не будоражат, ни эмоций не вызывают, а в театре все через себя пропускать надо, а не через формулы и цифры. Так-то».
— … и еще бывшая звезда балета, — услышала она.
— Кто? — не сразу поняла Аля. — Кто звезда балета?
— Бывшая, — улыбнулась Софья Павловна, отчего сразу же стала еще привлекательнее, — бывшая звезда.
— Постойте, — нахмурилась Аля, — вы Жданова?!
— Она самая, — охотно подтвердила женщина, глядя на Алю с обычной улыбкой, в которой той по привычке мерещилось снисхождение.
Как еще могла к ней отнестись эта Жданова? Алевтина Андреевна отлично помнила, как лет двадцать назад журналы пестрели статьями о знаменитой балерине, получившей травму, неопасную для здоровья, но несовместимую с балетом. Але тогда было искренне жаль эту девушку, жизнь которой рухнула, не успев начаться. Именно так она и считала: жизнь, а не карьера. Потому что в представлении Али на свете не было ничего ужаснее для творца, чем жить, оставаться в здравом уме и твердой памяти — и не иметь возможности выйти на сцену и запомниться зрителю не яркими ролями и чудесными партиями, а душещипательной историей о конце творческой судьбы. Она не верила тогда в искренность балерины, которая уверяла всех в том, что жизнь не закончена и что «если Иглесиас и Соткилава сумели из великих футболистов переквалифицироваться в не менее великих певцов, то, очевидно, путь в обратную сторону, хоть и не проторен, но все же возможен».
Але на мгновение показалось, что она держит в руках журнал и читает старое интервью:
— Есть какие-то определенные планы на будущее, Соня? — спрашивал журналист.
— Знаете, если мне теперь и есть за что благодарить судьбу, так это за то, что травма случилась сейчас, а не лет через пять. Тогда было бы гораздо тяжелее начинать с чистого листа. Вариантов, кроме педагога-хореографа, пожалуй, и не нашлось бы. А сейчас у меня есть надежда попробовать себя в другой области.
Аля тогда поняла ее желание окончательно уйти из балета. Такое отношение было ей знакомо: либо все, либо ничего. Учить других, оставаясь в тени оваций и обожания, не для Али. Она никогда не хотела быть педагогом и неоднократно отказывалась от собственного курса в театральном вузе. Провести мастер-класс, прочитать курс лекций — пожалуйста. Но полностью посвящать свое время студентам, многие из которых, добившись успеха, даже и не упомянут в интервью имя своего мастера, — это увольте, это не для нее. Страна должна знать своих героев, и пока Алевтина Андреевна в состоянии, она будет следить за тем, чтобы все ее заслуги ценились по достоинству. А добрые дела, что могут остаться незамеченными, лучше и вовсе не совершать. Очевидно, в этом отношении они с балериной были из одного теста.
Но в отношении к жизни — точно из разного. Если бы Алю в свое время все же лишили сцены, она если бы и не сгинула от тоски и печали, то успеха в другой области, определенно, не добилась бы. А Жданова вполне себе ничего. Стоит, улыбается, ученую из себя строит. Хотя почему, собственно, «строит»? Она и есть ученый, судя по дифирамбам мужа — очень хороший ученый, грамотный, к мнению которого прислушиваются и чьим советом дорожат. А что Аля? Она ни своего мнения о крысах не имеет, кроме того, что они — страшная гадость, ни дельного совета в области нейрохимии дать не может.
Алевтина Андреевна растерянно пожала бывшей балерине руку, призвав на помощь все актерское самообладание, произнесла спокойно: «Очень приятно» — и поспешила отойти в сторону.
Конечно, она притворялась. Приятно ей не было. Напротив, ей было гадко и отчего-то стыдно, будто звезда ее вдруг помельчала и стала незаметной на небосклоне. Она ощущала себя чужой в этом обществе, и если раньше не хотела в нем бывать по причине скуки, то теперь избегала встреч с учеными дамами, боясь сравнения не в свою пользу в глазах мужа. Все чаще отговаривалась от «научных» банкетов собственной занятостью, а возмущение мужа тем, что он при знаменитой и красивой жене должен выглядеть бобылем, обращала в шутку: надувала губки, хлопала ресницами и расстроенно тянула:
— Ну, ты же понимаешь, Андрончик, репетиции есть репетиции. В конце концов, я на своей работе величина не менее значимая, чем ты на своей.
— Конечно, Алюшка, ты у меня звезда еще всесоюзного масштаба. Я прекрасно помню.
— Напоминать женщине о ее возрасте — дурной тон.
Он смеялся, и конфликт исчерпывался до поры до времени. Но в институте делали очередное открытие, собирали новый прием — и Алевтина искала подходящий повод отказаться. Муж обижался, а она недоумевала: оператор всегда понимал ее загруженность работой и никогда не требовал присутствия жены в неугодных ее душе местах.