— Напоминать женщине о ее возрасте — дурной тон.
Он смеялся, и конфликт исчерпывался до поры до времени. Но в институте делали очередное открытие, собирали новый прием — и Алевтина искала подходящий повод отказаться. Муж обижался, а она недоумевала: оператор всегда понимал ее загруженность работой и никогда не требовал присутствия жены в неугодных ее душе местах.
Але как-то не приходило в голову, что в творческих кругах их все-таки часто видели вместе и были прекрасно осведомлены о существующем браке, а ученый был из другого мира. Женившись на актрисе, он не перестал быть не только академиком, но и обычным мужчиной-охотником, который не может не испытывать удовольствия от демонстрации своего самого дорогого трофея.
Кто знает, во что могло бы, в конце концов, это вырасти, если бы академик неожиданно не сгорел за несколько месяцев от тяжелой болезни. Именно эти мысли стали сначала осторожно, а потом все настойчивее проникать в голову Алевтины Андреевны вскоре после смерти мужа и довольно быстро укоренились в ее сознании. Она снова получила подарок судьбы: уже немолодая, но все еще полная сил актриса могла целиком и полностью посвятить себя исключительно творчеству, не беспокоясь ни о хлебе насущном, ни о завтрашнем дне, ни об отношениях с окружающими. Теперь она была предоставлена самой себе и могла упиваться почтением режиссеров, поклонением публики и признанием коллег.
Будущее казалось абсолютно безоблачным, но прожитые годы иногда напоминали о себе. Иной раз пошаливала печень, другой — побаливали колени, а третий — подскакивало давление. Нет, Алевтина Андреевна не изводила себя мыслями о смерти, она боялась другого: тяжелой, продолжительной болезни, в которой ее — такую всегда безупречную, такую шикарную и полную жизни — могут увидеть слабой, неприбранной и некрасивой. Немощь казалась ей самым страшным актерским горем. Конечно, она понимала, что для любого человека это трагедия, но все же считала, что именно для артиста нет ничего ужаснее, чем обнаружить перед публикой свое внезапное бессилие и медленное угасание. А потому, благо средства позволяли, Алевтина Андреевна тщательно следила за собой: посещала салоны красоты, делала массажи и другие модные процедуры по уходу за лицом и телом и, разумеется, не работала на износ.
Теперь она могла позволить себе играть лишь в репертуарном театре и ругать других за съемки в низкобюджетных сериалах. Ее карман всегда был полон, а потому актрисе легко удавались разговоры о высоком искусстве. Она, конечно, снималась, без этого нельзя: мгновенно забудут, и поминай как звали. Но не чаще раза в год и только в достойных картинах. Тому, кто не знает нужды, легко говорить о прекрасном и обвинять других в неразборчивости. Но разве Алевтина Андреевна когда-нибудь задумывалась о ком-либо, кроме себя?
Себя она считала эталоном, свои поступки, суждения и даже мысли — единственно правильными и достойными подражания. Именно поэтому сначала Панкратова с презрением относилась к звездности своей дочери, заработанной игрой в сериалах самого разного качества, а потом, пусть не с презрением, но с несказанным недоумением — к желанию разойтись с создателем тех самых сериалов.
— Нука, это просто глупость: не прощать такого человека.
— Какого «такого», мама?
— Ты прекрасно понимаешь, о чем я. Влиятельного, обеспеченного.
— Когда-то ты пела по-другому: говорила, что только такая идиотка, как я, могла связаться со студентом. Помнишь, как выговаривала, что замуж надо выходить за генерала, а не мотаться с лейтенантом по гарнизонам в надежде, что из него вырастет что-то путное.
— Что было, то быльем поросло, — Алевтина Андреевна пренебрежительно передернула плечами, будто сказала «Что за вдор!». — К тому же твой пример лишь подтверждает общее правило: редко кому удается связать свою судьбу с неопределенностью, а в итоге оказаться у Христа за пазухой. А ты так бездарно отпускаешь вожжи удачи!
Алевтина Андреевна отметила, как скривились губы дочери. Да, та частенько обвиняла мать в излишней театральщине и постоянной игре на публику. «И с чего бы это она возомнила себя зрителем, ради которого актриса станет растрачивать себя на драму?»
— Нука, это непростительная недальновидность: уходить от мужчины, который сделал из тебя звезду.
Дочь опять усмехнулась:
— А тебе никогда не приходило в голову, что его сериалы имели такой успех еще и потому, что в них снималась я?
— Ну и продолжала бы сниматься! — буркнула актриса. Не в ее правилах идти на попятный.
— Ты же сама говорила о том, что играть надо в театре, а не перед камерой. Вот я и иду в театр.
— Иди! Кто тебе мешает? Только в театре, знаешь ли, тоже сегодня густо, завтра пусто. Сейчас ты прима, а через час с волнением ищешь свою фамилию в листе распределения ролей. Надо не забывать создавать себе тылы, Нука!
— Так, как ты, да?
— А почему бы и нет?
Нука пристально смотрела на мать. Так долго, так пронзительно все понимая, что той даже стало не по себе. Потом молодая женщина усмехнулась и сказала почти беспечно:
— А знаешь, я бы, наверное, смогла, мама, если бы только… — Она надолго замолчала.
— Если бы только…
Дочь снова усмехнулась и произнесла совсем другим тоном: тяжело, удрученно. И куда только подевалась секундная беспечность?
— Если бы я его не любила. И еще… Перестань, в конце концов, называть меня Нукой!
Подобные разговоры повторялись через день. То ли Алевтине Андреевне действительно хотелось научить свое чадо уму-разуму, то ли ей не хватало эмоционального живого общения, а возможно, она испытывала желание снова остаться в одиночестве и, соблюдая приличия, пыталась выжить дочь из своей квартиры.
Во всяком случае, не выдержав нотаций и бесконечных упреков, Нука действительно съехала, и никаких сожалений по этому поводу ее мать не испытывала. Она упорхнула из-под родительского крылышка в пятнадцать лет, сама строила себе дорогу жизни. И преуспела: знала, чего хочет, и упрямо шла к своей цели. А чего хочет Нука? Доказать, что она впереди планеты всей? Забраться на вершину? Пусть попробует. Только вряд ли что-то получится.
У Алевтины Андреевны имелись причины думать именно так. Она, конечно, не отрицала, что и среди нового поколения актеров были по-настоящему талантливые и многообещающие люди, но все же глубины и пронзительности, свойственной ученикам старой школы, она в них не замечала. А может быть, просто время стало другим. Возможно, не актеры стали более поверхностными, а публика менее взыскательной: требовала развлечений, необременительных для души. А ломать комедию, по мнению Алевтины Андреевны, было куда проще, чем достоверно изображать шекспировские страсти.
«Конечно, на Нуку народ пойдет, — рассуждала она. — Да что там пойдет: побежит. Громкое имя — залог успеха, а имя у нее, бесспорно, есть. Ну, придут, ну, посмотрят. И что? Объявят ее новым Смоктуновским, или Жеймо или, на худой конец, Панкратовой? Нет. Побегут дальше за новыми впечатлениями и за следующими именами. Но никто не станет с трепетом следить за каждым ее движением и вдохновенно ловить любое слово, не будет переключать канал со своего любимого сериала на какой-то фильм лишь из-за того, что в нем снималась Анна Кедрова. Медея, Бланш — роли, безусловно, не проходные. В них можно и блеснуть, и даже оставить глубокий след в истории театра, но все же для настоящего триумфа они не подойдут. Да и любая другая роль, даже самого известного и значимого литературного персонажа, не станет знаковой и не позволит Нуке обрести то, чего достигла ее мать. Для этого нужно совершенно другое признание: признание всеобъемлющее, не отдельных людей, а толпы. Такое, чтобы и мастодонты сцены, и начинающие актеры, и монтажеры, и режиссеры, и все-все выпускающие работники театра, и, конечно же, зрители сошлись бы в едином порыве. Тогда зал застынет в напряженном предвкушении, чтобы спустя мгновение выдохнуть трепетно, восхищенно: «Это она!»
— Имя-то у нее есть?
— Что?
Михаил непонимающе посмотрел на собеседника. Он так увлекся воспоминаниями, что забыл, где находится.
Он по-прежнему сидел в изголовье кровати в больничной палате. Они о чем-то говорили с отцом Федором. Ах да, о любви. О том, что он, Михаил, ее вовсе не потерял. Может, и прав немощный старец, может, и живо еще чувство. А иначе почему так ноет в груди, почему что-то застилает глаза и почему так нежно и осторожно произносит Михаил родное и далекое:
— Аня.
— Расскажи мне.
Прозвучало как приказ. В слабом голосе даже послышалась давно утраченная твердость.
Михаил давно закрыл свою душу от посторонних. Внешняя оболочка начищена — и ладно. Он настолько привык к эпитетам, которые не скупясь раздавала ему пресса, что иногда забывался и всерьез начинал считать себя «баловнем судьбы», «охотником за удачей, поймавшим ультрамариновую птицу» или без замысловатых сравнений просто «гениальным продюсером».