Все тише и слаще думалось ему, забывалось им…
Такая же тишина – как на дне желтоватой небыстрой реки – была и здесь, в подвале.
Открыв глаза, Лодыженский глянул на Варю. Та улыбалась, сочувствовала. Он хотел рассказать ей про августовскую тишину на Тверской, про шмыгающее в кронах деревьев глупо-немое будущее, про страшно опустевший Елисеевский магазин, но сразу оборвал себя.
«Да она ж тогда под стол пешком ходила! Что ей вообще может быть известно о механизме жизни? Ей один, один механизм нужен!»
Официанты стали пробегать чаще. Там, наверху, час пиршества, час блаженства, видимо, приближался.
Вдруг двое официантов вкатили на тележке громоздкое блюдо. На нем в виде многооконного дома высился белый торт с густо вкрапленными красными мармеладками.
«Вот они его как! Кому-то – на тарелочке! Прямо как тогда, после событий… Да ведь это Белый дом наш московский! Сейчас они его хавать будут! Потом и Кремль! И Разгуляй, и Покровку! Всё употребят, всё схавают!.. Фу ты, воображение разыгралось. Поберечь нервы надо!»
Тут официанты понесли-покатили новую еду.
Был провезен на тележке громадный, порубленный на части осетр. Нос осетру аккуратно обломили, в бока вдавили бледно-зеленые виноградины-иллюминаторы, на острую спинку и на боковые плавники накололи сочащиеся красным соком помидоры.
«Да это ж… подводная наша лодка! Та самая! А здесь… здесь чинодралы партийные гибель ее празднуют! Значит… сами они гибель ее и сконструировали!»
Тут же покатили установленную на две тележки столешницу. Грубо разрубленные овощи, маринованные чесночно-людские головки, поглядывающие из зарослей лука и черемши гранатометы гороха, фиолетово-фасолистые «стингеры»… Овощи были выложены так, что очертаниями своими напоминали мятежную территорию – Чечню.
Прогромыхала и тележка с напитками. Высокие рейнские бутылки были выстроены в ряд, втиснуты в красноватую соломенную оплетку. Соединяла бутылки меж собой зубчатая кремлевская стена.
Официантов с подносами скопилось уже немало, но они не могли пробиться вверх по узкой лестнице, не могли протолкнуть тележки по проложенным сбоку лестницы рельсам. Началась давка. И полетели над временами и событиями, вываленными на подносы, вздорные окрики, гадкие мусорные словечки!
Тут, в самых верхах лестницы, у буфета снова объявился Побужацкий, уже со свитой. Он прокричал с высот что-то грозно-сбивчивое, потом завизжал, замахал руками.
Тоска, весь день копившаяся в Лодыженском, вдруг возросла до размеров вселенских. Тоска металась в его опустевшем теле, как зверь, круша перепонки из костей и жил. Наконец не выдержав, доктор вскочил, кинулся к Побужацкому. Но добрался только до застрявших у входа на лестницу кремлевских бутылок, до кавказских овощей, до осетров-лодок…
Тогда он схватил металлическую табуретку с тремя изогнутыми ножками, поднял ее над собой…
Удар! Снова удар! Потом еще, еще!
Звон стекла, потоки пьянящей влаги, хруст бараньих костей, изломанное страхом и враз остекленевшее лицо Побужацкого, хохот то ли кого-то из официантов, то ли Вари Нудьги, – все это разорвало Лодыженскому нутро, но и враз очистило его от зеленоватой тины-дряни.
«Так, так, так! Выше, круче, резче! Бей, круши!»
Доктор бил по столешнице стулом, он наслаждался производимыми разрушениями и уже не тосковал о них. Он вдруг почувствовал, как в кратком отрезке расширилась до беспредельности, стала независимо-свободной его собственная жизнь. Это расширение сняло еще один пласт тоски.
«Так, так! Еще! Всех фракционеров – к черту в подол!»
– Туда! Бежим! – Варя Нудьга давно и с силой тянула его за свитер. – Куртки завтра заберем!.. Ну ты им дал, ну дал им! Ух! Молоток! Дико… Дико круто!..
Старенькое такси, натужно-страстное его петлянье по Москве, мерзлые пальцы Вари, собственные мокрые усы и борода, на улице вдруг грубо оледеневшие от винных капель, еще пугали доктора. Но после взрыва в музее «фонтанного механизма» ему стало намного легче, мир посветлел, изменился. Правда, когда подымались на лифте в квартиру, Лодыженскому опять стало хуже. Не успев предупредить Варю, ничего не сказав ей о жене, он сорвался-таки с последнего и самого высокого уступа вниз, в бессознание.
Увидев пышненькую смуглотелую особу в ярком халатике, открывшую дверь квартиры, Варя Нудьга враз отступила за порог. Вся ее отвага, вся тяга к сообщничеству и мгновенная приязнь к доктору Мите вмиг улетучились. Она что-то неприязненно буркнула и, не помогая удержать теряющего сознание Лодыженского, не вызывая лифта, кинулась вниз по лестнице, во двор, на воздух.
Голос приятеля-невропатолога, запах лекарств, жена, пробежавшая куда-то на цыпочках и так же на цыпочках вернувшаяся…
В брюках и в свитере, но без ботинок, Лодыженский, полузакрыв глаза, лежал в прихожей на собственном диване.
Вскоре он стал различать голоса, доносившиеся из кухни.
– Меланхолический взрыв, раптус, – резал правду-матку незнакомый, однако вполне узнаваемый, занудно-лекарский голос. – Поднабрался где-то Дмитрий Фомич минус-эмоций. Покой ему нужен… А то, знаете… Ну, в общем… Во время раптуса всякое бывает. Иногда и счеты с жизнью сводили. И хоть в данном конкретном случае я ничего такого не вижу, – покой. И профессор Зильбердрот тоже всегда считал: покой!
– Да-да-да, – старался попасть незнакомому голосу в тон приятель-невропатолог. – Пускай он у тебя, Лиза, полежит недельку-другую. Оперировать ему, конечно, – ни-ни…
– Покой – это я понимаю. Но как же… как же эта вымоченная в вине одежда… Эта вульгарная женщина… – недоумевала жена.
– Скажи спасибо, что на такси его привезла, не бросила. И потом видно же: он не пил. Тут не пьянка, мать, тут – жизнь! Видишь, как живем? Нас всех – тебя, меня, всю страну – скоро разнесет на куски такой же раптус! Чего только внутри у нас за эти последние годы не накопилось. Вот мы и взрываемся: только не гневом праведным, а гноем, а желчью.
Легко приподнявшись, Лодыженский сел, потом встал.
Ничего внутри не болело, и тоски – как не бывало! Радостно-восхитительная сила, сила, только начинающая сознавать себя, наливалась, играла в нем. Он рассмеялся. Тут же подумалось: «А ведь верно Леха-невропатолог говорит. Страна больна, и больна именно черной меланхолией, черной желчью! Живет, копится в ней обида, и недоумение великое живет! Дым, танки, до тошноты пустая Тверская, взрывы, Чечня – это ведь все снаружи! А вот что все эти годы внутри у нас происходило?… Ну ты, Митя, врач, – ты и исследуй! А исследуешь – душа восхитится!»
Ловко упаковав себя в зимнюю меховую куртку, не желая пугать жену и приятеля-невропатолога, он заглянул на кухню, увидел там кроме них еще незнакомого долгоусого дядьку, сказал: «Я только чуток посижу во дворе, на воздухе», – и заспешил вниз.* * *
Выйдя из дому, Лодыженский постоял в нерешительности и, не зная, где искать пропавшую Варю, медленно побрел к метро. Однако, быстро сообразив: никого он таким макаром не отыщет, – плюнул на поиски, проехал одну остановку до «Каширской», поднялся наверх.
Близилась ночь. Лодыженский разгляделся по сторонам и, увидев знакомый выгиб чудовищно-прекрасного Онкологического Центра, словно бы изображавшего собой райскую стену (так иногда об этой стене думалось), стал без всякой цели на верхние этажи Центра смотреть.
Тихие искорки слетали с верхов здания. Там, на самом верху, наверное искрила подпорченная дождем проводка.
Весь день искавший именно такой, необычной, почти запредельной высоты и возможности пусть хоть мысленного на нее восхождения, Лодыженский впился глазами в бетонную стену Центра, слился со скопищем болезней, излечений, неизлечимости…
«Прямо как мы – искорки эти! Как наши души. Падаем, искрим… Потом, отпылав, гаснем. Или… наоборот: это выздоровевшие от нашей тяжкой жизни души так отлетают? Да! Верно! Умер человек – душа его и выздоровела! От погани всей очистилась… И жутко это, но и славно. ОНКО-центр… ОНКО… Да! Понял! Это же – ОКНО! ОКНО в иной мир! А мы это ОНКО раком обзываем! Именно, именно ОКНО! То есть выход в иное пространство. Ну а раз есть выход, то и смерти нет! Да, да! Нет ее больше в Москве, смерти! Совсем не видно, как раньше бывало. Убрали с глаз долой и чем-то странненьким заменили. А может, и хорошо это? Раньше думалось – плохо. Теперь… Теперь – не понять. Разные ведь это вещи: жизнь и смерть. Живешь – познаешь жизнь. Умер – познаешь смерть. Не годится их смешивать. Хорошо, ты хоть сейчас это понял. А всё – раптус! Раптусом этим ты себе нутро и вычистил. И другим бы почистить надо. А что, Митя? Ты ведь можешь! Ты – доктор-скальпель! Доктор-нож! Всех вылечишь! Всем нутро вычистишь! Чистая, чистая хирургия нынче нужна… А раптус болезненный? Ну, этот раптус рассеется! Отвалится он!
Раптус… Ну и словечко! Что-то дочеловеческое в нем есть… Но не только страх в этом слове. Бездна в нем и веселого. Есть движение. Настоящее очищение есть. И во время раптуса – не с собой кончают. С жизнью нашей дрянной, со всем гадким в ней расстаются! Эти пятнадцать лет с того дымного дня на Тверской – это как раз пред-раптус. Теперь… Теперь – взрыв! Ну а Варя Нудьга – не найти ее теперь. Да, может, и не надо…