Саенко вдруг вскочил, дернул с силой Гнашку за руку. Тот задком на табуретку и опустился.
– Снимай рушничок, пей.
Гнашка с осторожностью поднял полотенце.
И пробил его ноздри наскрозь, пробил, а потом и разорвал носоглотку – запах горьковато-стоялой человечьей крови!
Такую кровь вдыхал он, падая во время перестрелок головой в траву, такую же – лужицей – посыпали песочком через пару часов после того, как кончили атамана Григорьева.
– Ишо нюхает он! – фыркнул досадливо Саенко, заметивший, как дрогнули краешки Гнашкиных ноздрей, и заподозривший в этом трепетании ненависть к продукту его неусыпной деятельности. Потом, запечалившись, сказал: – Свежее – не было. Вчерашняя. Ну, чтоб правдивей сказать – ночная. Оно б, конечно, лучшее – свежей, сегодняшней… Да где взять ее сегодня? Ни одного гада человеческого нам на сегодня не выделили.
Стакан крови стоял полный доверху. И хоть была она несвежей, вчерашней, казалось Гнашке: кровь слегка дымилась.
– Пей! Застрелю! – бешено крикнул Саенко.
Тут же по двору забегала, смешно, как младенец, шлепая босыми ногами, запричитала в голос – громче, громче, – языкатая Варька: «Ой, горе мне, горе! Горе – и край!»
Лобастый как бычок, кучерявый на висках Гнашка зажмурился и, с каждым глотком привыкая все сильней к дымно-соленому, горько-уксусному вкусу человечьей крови, опорожнил стакан до дна.
Глаза открыть он боялся. Может, поэтому – показалось: восходят по жилам остроперые рыбы, белобрюхие лягушки всплывают в животе его кверху пузом, пляшут в голове малые, быстрые, до гвоздка выкованные кони, ходит по рукам сила сильная, и дрожь из них уходит. А сердце… Становится оно стиснутым, крепким. Улетают из сердца боязнь с тревогой, и мелкий болезненный перестук высыпается, как тот сор из сухой, продутой ветрами тыквы.
Ну а за стуком вослед – и само сердце выкатывается из груди. И бежит оно, и подпрыгивает. Укатывается по пескам, плывет над реками. И не достать его ни пулей, ни рыбацкой сетью. Правда потом – назад ворочается. И дыра в груди зарастает, зашивается суровыми нитками. И становится в сердце тесно, каменно: хоть бей в него молотом, саблей с налету секи!
Поздним вечером, побывав где ему было надо и крадучись по Катерининской улице, мимо дома Саенки, – услыхал Гнашка тихий звон.
Звенел – как от молока, бьющего из коровьего вымени, – полумисок, а может, жестяное ведро. Гнашку поволокло к окошку. Еще не успев отдернуть занавесок, понял он, что звенит. Тонкий и резкий запах человечьей крови снова резанул по ноздре. Белотелая мертвая Варька низко свешивалась с кровати на пол. Из горла в таз выбулькивала кровь. Звон нарастал, тихий звук скидываемой крови забивал уши, голову. Рядом с кроватью кто-то впотьмах шевелился, ползал у Варьки в ногах, подвывал тихо. Гнашка дернул из-за пояса наган, нажал на спуск.
Наган дал осечку…
Через полчаса, застрелив у заставы саенковского ординарца, Гнашка расположение красных войск навсегда покинул.
Но перед тем, как покинуть днепровский городок, услыхал он голос покойницы-матери.
«Тихо, солдат нет, и вечер, – то ли напевала, то ли нараспев, как молитвой, говорила с ним мать. – Выходи, иди! По-над рекой иди, акациями и кучугурами иди. На вечерней дороге – не тронут. Как та кукушка – с калины на вербу – полетит, поскачет поперед тебя моя жизнь…»
Увязая, шел Гнашка по пескам, шел по траве и камням. Шел на юг. Окаменевшее сердце позволяло ему все: вернуться и насадить на вилы длинноволосого и дурашливого Алеху Чубенко, застрелить Саенку, переколоть штыком саенковскую – днями и вечерами отсыпающуюся, а ночью труждающуюся до седьмого пота – команду…
Возвращаться, однако, Гнашка не пожелал. Через камыши, по суховатым лесопосадкам, илистыми притоками Днепра – двинулся он домой, на хутор.
Стакана, налитого Саенкой, хватило Игнату чуть не на три года. Потом – бунты, голод, раскулачиванье, колхозы… Сердце его постепенно становилось слабей, пугливей. Перед второй войной с германцами это ослабевшее сердце заметили: дали Игнату – припомнив батьку Григорьева – четвертак.
2
– У нас в городе до сих пор живет ординарец батьки Махно, Петр Захарович З. – сказал как-то отец. – Он, знаешь, в музей краеведческий иногда заходит.
Этого самого З., человека, с пугающе ошпаренным лицом, с неестественно вывернутыми багровыми веками без ресниц, ступающего по асфальту медленно и косолапо и живущего на соседней с нами Воронцовской улице, я видел и раньше. С ним никто никогда не разговаривал, дети – даже подростки – кидались от него врассыпную.
Чтобы показать, что после окончания нашего городского музыкального училища и поступления в московский институт он считает меня абсолютно взрослым, отец добавил:
– Двадцать пять лет – от звонка до звонка – оттрубил. Вернулся, и – как огурчик. Но самое странное… – отец чуть поперхнулся, словно понял: этого говорить не следует. – Но самое странное – не в нем, в его приятеле. Я, знаешь, видел их как-то вместе. Ординарец махновский вместе с этим самым приятелем приходил ко мне в театр. «Фиалку Монмартра» слушал. Потом все орал на улице: «Карамболина, Карамболетта…» Кстати, правильно, безо всякой интонационной фальши, орал. Так вот. Про этого самого приятеля говорят, будто он с самим Саенко водился. Был такой… Садист не садист… Ну, в общем, изверг Красного Югфронта… – отец нахмурился – Так я к чему это? Оказалось, живет приятель ординарца рядом с нашим дедом. Ну, помнишь, когда тебе было лет восемь, мы из дедова городка пешком ходили на хутор. Малая Ардашинка называется…
Я, конечно, помнил. Но почему-то подумал: вряд ли приятель махновца живет в этой самой Малой Ардашинке. Слишком уж мелкий хуторок. А живет он, скорей всего, в рядом расположенном небольшом казачьем городке.
Лето кончалось, пора было возвращаться в Москву. Гуляя по шумному областному, ни днем ни ночью не стихающему городу (и в частности по бывшей Воронцовской – ныне Коммунаров – улице), я нет-нет да и вспоминал этого самого З.
З., однако, на улице появлялся редко.
Но вот однажды – перед вечером – он вышел из своего дома с какой-то тарелкой, обвязанной под донцем белым платком. Что это тарелка, можно было догадаться по форме. От тарелки исходил пленительный творожный дух.
Загребая, как всегда, выкривленными верховой ездой ногами, З. стал спускаться вниз, в речной порт.
Я двинулся за ним.
Шестичасовой катер шел вниз по Днепру и тихо фыркал. Я сидел внутри, в трюме, лишь иногда подымаясь наверх, а ординарец махновский стоял на палубе. Жадно, как вынутая из воды рыба, глотал он речной, секущий губы и нос воздух и ненасытным глазом, обведенным сплошным кровавым веком, косил на камыши.
На пристани казачьего городка я ординарца потерял.
На минуту заскочил в чайную выпить стакан вина, которое, боясь милицейской выволочки, продавец разливал из синего эмалированного чайника. За эту минуту ординарец исчез.
Куда он мог деться? Поехал в Малую Ардашинку на автобусе, пошел к кому-то в гости?
Выпив еще стакан «Ароматного» (так называли продавцы сорт крепленого, влитого в чайник вина), я про З. надолго забыл.
Вспомнился этот самый ординарец и его приятель (так мной и не виденный) лет через тринадцать-четырнадцать, когда ни отца, ни ординарца – я это потом нарочно узнавал – на свете уже не было.
3
Дивная осень еще только разгоралась. В полях горками бурели неубранные помидоры, меж помидоров и рослого бурьяна проскакивали осмелевшие, словно знающие об отсутствии у охотников патронов и дроби, зайцы.
Стоял 1990 год, год народного крика и спеси, год тайных надежд, дикого бахвальства, высоких подлянок.
Уже давно продан был дедов дом, и никого из родственников в городке казачьем не осталось. Так что наезжал я туда в августе-сентябре безо всякой цели.
Сойдя в тот день на пристани и не зная, что бы такое вытворить, я стал гулять по причалам. Затем, не торопясь, добрел до автобусной остановки.
– Слыхала? – брызгалась слюной одна баба над ухом у другой. – Слыхала, чего у нас в Малой Ардашинке творится? Ой, Галю, не знаю как и рассказать тебе!
– Автобус же йдет… там расскажешь.
Подошел автобус. Вместе с бабами влез в него и я. Народу было – битком. Стояли тесно, и я уже пожалел, что поехал, как вдруг опять услыхал жаркий бабий шепот:
– В Ардашинке милиция с бандой якшается! Ну времена! А людям – все равно! Хоть трава не расти. И писали уже куда следует, и все другое прочее… Не помогает. Власть районная своими делами занятая ходит. А до областной не докличешься…
Еще не кончился вытянутый в длину на многие километры казачий городок. Я твердо решил сойти. Сойти, вернуться на пристань, да хоть в чайную…
Кто-то простецки толкнул меня в спину. Я обернулся.
Бывший дедов сосед и дальний, как говорили, родственник, Юхим, которого я не видел лет двадцать и который давным-давно переселился из городка куда-то на хутора, радостно глядел мне в нос.