Животное в человеке без труда стимулируется обществом потребления. Стихотворение «Тот свет», начиная с названия, работает на двух смыслах метафоры: помимо того, что любая эмиграция — малая смерть, эмиграция новосветская, американская таит духовную смерть в свежих для русского эмигранта соблазнах практического материализма. «По вавилонам барахла, / живой, идешь, хотя отпет и пропит, / свой поминальный хлеб распопола, — / где палестинам снеди нет числа…» Отметим мимоходом характерную для этого поэта уместную непринужденность отношений со словом: распопола — это, конечно, неоконченное, брошенное на половине слово из выражения «разделив (с кем-то) пополам» или «располовинив», потому как не с кем «поминальный хлеб» делить.
При желании можно говорить и о нью-йоркском мифе Бобышева — городе гедонизма, обреченном на гибель:
…враз разорвало
льва-монолита вразмет.
Вижу — рой в этом трупе, и соты, и мед.
Сладким сильное стало.
Библейские коннотации неотъемлемы от поэтики Бобышева, и его нью-йоркские стихи имеют их своими несущими перекрытиями. Материальное изобилие как главное достижение страны, некогда сильной пуританским аскетическим духом, предсказано, если угодно, в Библии, в Книге Судей (11: 14), в эпизоде с мертвым львом: «Из ядущего вышло ядомое, и из сильного вышло сладкое», — эти слова поэт ставит эпиграфом к «Большому Яблоку», звучащему после событий 11 сентября 2001-го осуществившимся пророчеством.
Яблоко, само собой, — символ грехопадения, совпадающего в глазах христианина с просто земной жизнью человека: «Жри-ка яблоко по черенок, это — жизнь, / червячок ты веселый!» Человек на земле — червяк. Какой уж тут Маяковский! Скорее юрод, фигура, неотъемлемая от христианской культуры.
Большое Яблоко — большое грехопадение; грех первородный помножен на собственный грех Нью-Йорка — плод американской демократии: «КРОМЕШНАЯ ПРИЕМЛЕМОСТЬ ВСЕГО». Этот «плакат» поэт вывешивает в небе над Манхэттеном в другом стихотворении цикла — «Полнота всего». Заглавные буквы в «плакате» не от бессилия Бобышева выразить сильное переживание, а ради изобразительности: именно так нужно увидеть бобышевскую формулу нью-йоркского духа: на манер рекламы в небе — как видит поэт, бродя по ночному городу, потрясенный открывшимся ему смыслом этого места:
Здесь мига не отложено до завтра…
От первых нужд, чем живо существо,
до жгучего порока и азарта, —
КРОМЕШНАЯ ПРИЕМЛЕМОСТЬ ВСЕГО
из черепа торчит у Градозавра.
Буквально самого себя прияв,
каков ты есть, ты по такой идее
неслыханно, неоспоримо прав,
из низких и нежнейших наслаждений
наслаивая опыт или сплав.
Ночной Манхэттен мерещится поэту черепом во все небо: так он прочитывает кодовую комбинацию освещенных и темных окон небоскребов — это чисто внешне, а апокалипсической начинкой образ обязан внутреннему вбидению судьбы мохнатого Зверя — Градозавра — исчезнуть в духовной эволюции человечества. Но как противоречивы его чувства к Городу здесь и сейчас! И какой терпкостью интонации отмечен финал:
Вот потому-то, жизнью вусмерть пьяный,
в разгаре неувиденного дня
прошу: да не оплакивайте в яме
Мафусаила юного, меня,
исполненного звуками и днями.
Нью-йоркский миф Бобышева после событий 11 сентября 2001-го находит завершение в стихотворении «На части», напечатанном в «Новом мире» (2002, № 4). Стихотворение, на мой вкус, слабее прежних, и понятно почему: те писались без подсказки, а «На части», подозреваю, подгонял порыв типа «а что я вам говорил?!»:
Откуда мне знаком руинный вид?
А — в первый тот наезд в Манхэттен,
в миг: — Ах, вот он! —
с боков — некрополи стоячих плит
и вывернутый взгляд
на град
с наоборотом.
Нас нет, а памятник уже стоит.
Да, гордый город был.
В минуты сломан.
На колени, словно слон,
пал, которому вдруг ломом
в лоб влепили наповал,
на слом.
Мы не в ООН, а в стихах, и потому холодноватое отношение к жертве исторического процесса не запретишь, но вялость образа поваленного слона отметить необходимо, поскольку с самого начала речь шла о поэтических удачах. В целом же вклад Дмитрия Бобышева в нью-йоркскую тему самый существенный, хотя и не все ньюйоркцы испытают радость узнавания. И не потому, что будут обижены нещедростью сочувствия, а потому, что многим дороже другие ракурсы, не непременно апокалипсические. Так, Борис Парамонов, будучи поставлен мною перед «проклятым вопросом» о дефиците хороших стихов нью-йоркской темы, мгновенно исторг из себя: «Нью-Йорк! — Какой огромный странноприимный дом!» — и стал бранить поэтов за тяжелейший грех неблагодарности. Так ведь этот благодарный — не стихотворец…
Формула «КРОМЕШНАЯ ПРИЕМЛЕМОСТЬ ВСЕГО», приложимая исключительно к эстетическому ряду Нью-Йорка (так сказать, горизонтальная составляющая формулы), уточнит ответ Бродского на вопрос, почему этот ряд не вписывается в стихи. Если эту горизонтальную составляющую формулы Бобышева помножить на вертикальную метафору Бродского «на попа поставленное царство» (в его нью-йоркском пейзаже «Над Восточной рекой»), то получим формулу «тела» Нью-Йорка во всем объеме: КРОМЕШНАЯ ПРИЕМЛЕМОСТЬ ВСЕГО ´ НА ПОПА ПОСТАВЛЕННОЕ ЦАРСТВО.
Собственно, в беседе с Волковым Бродский этот объем и имел в виду, говоря о невозможности его переварить ритмически, о несовместимости его с «внутренним ритмом» стихотворца. Именно стихотворца, Бродский не говорил о поэзии в широком смысле слова. В самом деле, поэтической прозой небоскребы Нью-Йорка вполне перевариваются. Так, эссе Александра Гениса «Нью-йоркские тени», удостоенное первой премии на конкурсе «Русская Америка-2001» в категории non-fiction, имеет законное отношение и к категории поэтического — по параметру образности, а также по хорошо известной способности, присущей сильному поэтическому сознанию, именно в образах предсказывать будущее. (Случай и Бобышева.) Вот отрывок из этого текста, написанного до 11 сентября 2001-го:
«Идя по нью-йоркской улице вдоль домов, сплошь покрытых зеркальным панцирем, мы попадаем в волшебный мир непрестанных метаморфоз. Как во сне, сквозь стену тут пролетает птица, тень облака служит шторой небоскребу, в который бесшумно и бесстрашно врезается огромный „боинг“».
Действительно, оказывается, NON-FICTION!
«В этой скабрезной игре света и тьмы и нам достается соблазнительная возможность — слить свои тела со стеклом и бетоном Нью-Йорка. Для этого нужно смешать наши тени и отразиться вместе со всей улицей в зеркальной шкуре встречного небоскреба. Свальный грех урбанизма порождает сказочное существо — „людоград“».
После 11 сентября нью-йоркский пейзаж Гениса приобрел колорит юмора висельника, но все равно это пейзаж кисти поэта. Однако — не стихи. И потому сказочное существо «людоград» пока еще не дышит. Прозаический текст содержит, так сказать, код, ДНК «людограда», дело — за магией оживления, за магией стихотворчества. Борис Слуцкий в свое время пытался ее постичь:
Похожее в прозе на анекдот,
Пройдя сквозь хорей и ямб,
Напоминает взорванный дот
В соцветье воронок и ям.
………………………….
И что-то входит, слегка дыша,
И бездыханное оживает:
Не то поэзия, не то душа,
Если душа бывает.
Но когда ямбы и хореи подступаются к «анекдоту» нью-йоркского пейзажа, то какофония — «кромешная приемлемость всего» — по законам акустики подавляет гармонию, внутренний ритм стихотворца. Стихотворчество ведь — резонансное явление, внешние ритмы усиливают внутренние. Улицы Манхэттена с их хаотичной порослью разношерстных небоскребов занятны, местами уморительны, но они — улицы — поражены аритмией, а кто способен впустить аритмию в себя без того, чтобы с собой не расправиться?
Это эстетика, а тут еще экология. Лето в этом городе не только тяжело, но и уродливо: горячий цех — такое впечатление от городского пространства, перманентной строительной площадки. (В тропиках или пустыне бывает, может быть, и жарче, но никак не тяжелее, поскольку красота спасает.) Подавлять и унижать может не только политический, но и городской климат. А урбанизм все крепчает. Кажется, небоскребов достаточно, но строят еще и еще, все выше и выше; повсюду в Манхэттене, как ни посмотришь вверх, идет надстройка. Бродвей в самом центре — в районе 42-й улицы — измордован решительно и бесповоротно. А ведь двадцать лет назад был с человеческим лицом. Сейчас — машина, завод-гигант (я говорю только об архитектурном стиле, не об индустрии развлечений). Когда от рева кондиционеров в «июльскую жару» (в кавычках, поскольку температура определяется не только июлем, но и жаром отработанного кондиционерами воздуха) не слышно шума городского, нелепо даже ставить вопрос о диалоге с Городом. (Проблема летней жары в гигантских метрополисах Америки не надуманная. Год назад бестселлером стала документальная книга «The heat wave» — «Тепловая волна» — о том, как в Чикаго в одну из тепловых волн лета 2000 года погибло свыше 800 человек.)