Она немного заколебалась, но все же сказала:
— Нет, при проведении такого крупного мероприятия каждый должен подчиниться. Каждый член партии. В противном случае как же будут подчиняться другие?
— А может, он не считает правильным, чтоб подчинялись?
— Вот видишь, — провозгласила она торжественно, — ты сам признал, что он на самом деле натравливал крестьян на нас. Какой же он после этого коммунист?
Мартин молчал. Он очень устал, ему казалось, что они ходят вокруг да около. Подчиняться, не подчиняться… А спросили ли нас, что мы об этом думаем? Сейчас ведь не война, и мы не армия! Мы имеем дело с нашими людьми, а не с врагом.
Но это борьба, возразил он сам себе. Нет, все равно это не довод. Если мы будем говорить себе, что находимся в состоянии войны, мы погибнем. Война — это чудовище и безумие, человек не может находиться в постоянном безумии.
Мартин попытался представить себе, как бы он поступил, окажись на месте Смоляка.
Какой во всем этом смысл, думал он, ведь все равно я сам всему подчиняюсь, хоть и думаю, что нет и не может быть оправдания тому, как мы поступаем с этими людьми. Значит, я тоже должен пойти и сказать, что мы не имеем права так действовать. Но кому? И что мне ответят? И он уже слышал вопрошающий голос жены. За кого это ты заступаешься? Ты, коммунист!
Да, да, именно потому, что я коммунист, потому и заступаюсь… — хотел было возразить он.
Ага, ты единственный! А другие? Они, значит, ошибаются?
Кто они, эти другие? Кто знает, что они думают? Ведь мы все молчим или повторяем одну волю, один приказ.
Мысленно он все время возвращался в свою комнатку, полную послевоенной боли и жажды деятельности. Мы хотели искупить равнодушие, искупить ожидание, голыми руками рвать колючую проволоку, засыпать воронки, оставленные войной: главное, найти что-то более справедливое, полноценное и безопасное, систему и порядок, в котором человек не был бы осужден на молчаливое созерцание; теперь мы этого достигли, но в какой мере?
Неудовлетворенность мучила, словно голод.
Возможно, именно это и означает быть коммунистом — быть неудовлетворенным, испытывать желание вмешиваться, искать подлинную справедливость. И наплевать на всю эту славу, на всякое поддакивание: пусть, мол, думают другие, а я сел в нужный мне поезд.
Да, да, но только бы не уснуть в этом поезде, только не стать пассажиром; ему нравилось это сравнение, ему казалось, что это поймет и она — не быть пассажиром!
Завтра же я поговорю со Смоляком, решил он.
Но поговорить он не смог, он уже не нашел его в деревне.
— Его отозвали, — сообщил Шеман. — Это был отсталый элемент, время переросло его, он здесь уже только тормозил все дела; посмотрите, не пройдет и недели, как они капитулируют.
Действительно, не прошло и недели, как наступил этот торжественный вечер: утомленные агитаторы и еще более утомленные крестьяне, дрожащие руки и смежающиеся веки — позади много бессонных ночей и самогонка — теперь наконец-то мы уж можем быть друзьями. В бывшем трактире Баняса танцевали вместе агитаторы и девушки из деревни, наконец-то они могли подойти к ним. Мартин был очень пьян и счастлив, что пьян и что все уже позади; он вышел на минутку из зала и глубоко вздохнул — воздух был напоен ароматами земли. Сразу же за трактиром начиналось болото, там кричали лягушки; снова здесь начнется работа, скорей бы пришло решение о проекте, а потом мы поедем со стариком строить.
Они теперь часто разговаривали, в основном, конечно, спорили, но без ненависти и, похоже, были ближе друг другу, чем даже этого им хотелось. Старик и на этот раз не удержится от иронии, подумал Мартин. Значит, мол, и ты поспособствовал, помог сделать шаг к светлому будущему. Да, шаг вперед — он не захотел поддаться иронии.
Но ты все же обрати внимание, слышал он голос старика, как бы из-за центнера пшеницы вы не потеряли того, к чему всегда стремились, что было для вас главным. Эту вашу революционную правду, эту вашу новую жизнь. Самую справедливую справедливость.
Почему все время «эту вашу», возмутился он. Ведь это же также и ваше… Она ведь за это…
Умерла, я знаю. Только человек умирает за идею, за нечто идеальное, благородное. И никогда за то, что происходит в действительности.
Значит, мы изменили идеалу? Каждый идеал несколько изменяется, когда люди берут его в руки.
Да, правильно. А почему же вы тогда снова его не очищаете? Что же вы молчите? Ты и твоя жена. Ведь вас же это касается, вы в это верите!
За освещенным окном мелькали фигуры, кто-то мочился у смрадной стены, музыка Валиги ликовала.
Что, собственно, случилось? Разве их обидели? Слышите? Они ведь даже поют.
Поют. Почему бы не петь? Людям еще никогда не бывало так плохо, чтобы они переставали петь.
Да им и не будет плохо, определенно не будет плохо, будет даже лучше, чем когда бы то ни было раньше.
Вероятно, будет. Но речь шла не только об этом. Ведь ты хотел их завоевать. А завоевал? Что ты завоевал? Землю. Вместо людей — немного земли, вместо доверия — подпись. Почему же ты молчишь? Что же ты молчишь и молчишь? Я знаю, ты бы высказался, да только не знаешь где. Все на словах хотят только самого лучшего. Так к кому же идти? Как узнать, кто что думает…
Нет, это неправда, я найду, к кому пойти.
На другой день утром он сел в поезд и к обеду уже входил в дом, с которого началась его здешняя деятельность. Все переезжало с места на место — учреждения и люди. Его направили по другому адресу, но наконец-то он нашел на дверях белую табличку с именем Фурды.
Фурда уже не носил солдатской гимнастерки, шрам его тоже зажил, он постарел, потолстел, выглядел усталым. С минуту он тер лоб, припоминая, потом все-таки узнал, и лицо его оживилось.
— Здравствуй, товарищ инженер! Так, значит, ты здесь прижился.
Мартина удивило, что Фурда все же вспомнил его, сердечный голос придал отваги и спокойствия. Он рассказал, что было у него на душе, рассказал и о той кампании, в которой только что принимал участие.
Фурда сидел за столом — стол был больше и шире, чем тогда, на стенах — портреты, они тоже были больше и красивее, чем тогда, но в шкафу все та же знакомая бутылка; только вместо баночек из-под горчицы были теперь маленькие ликерные рюмки.
— Да, — сказал Фурда, — все это неприятно, и я соврал бы, если б сказал, что мы ни о чем таком не знаем. Но все это очень сложно… Мне не нужно тебе этого объяснять. Очень сложно! Народ здесь в подавляющем большинстве отсталый и необразованный, с места их не стронешь, не знают, что для них хорошо, не хотят этого понять, как бараны! Стоит ли впадать в сентиментальность, никто же ведь их не обижает! Я читал книжку, как поступают в Америке. Приедет трактор, запашет поле, да еще и дом разрушит — и конец; хочешь — иди побирайся, хочешь — воруй, а можешь и просто повеситься. А что делаем мы? Мы хотим, чтоб им лучше жилось. Чтоб начали по-другому думать, чтоб отлепились от этой священной полоски земли. Мы дадим кооперативам машины, предоставим заем. Заживут, как никогда раньше… Да что объяснять! Ты это сам хорошо знаешь.
Мартин кивнул. Ему тоже показалось все совершенно ясным; здесь было все логично, совершенно логично, но все-таки и в этом логическом построении должна была быть какая-то неправильная посылка.
— Возможно, ты прав, — сказал он, — но я ни с чем подобным не хочу иметь ничего общего. Буду работать, а участвовать во всем этом больше не хочу.
— Как знаешь. — И взгляд его устремился к стеклянному шкафу, где хранилась бутылка. — К такой деятельности трудно принуждать. Ею занимаются только по убеждению. Беда только в том, что у нас мало таких, кто действует по убеждению. — Он встал и задал еще вопрос. — В свое время я, кажется, тебя не спросил. А зачем ты, собственно, сюда приехал?
Сказано это было совершенно спокойно, как бы между прочим, но инженер почувствовал в этом вопросе недоверие.
— Теперь, я думаю, это уже не имеет значения.
— Конечно, — согласился тот все так же спокойно.
Но это спокойствие как раз и раззадорило Мартина.
— Разумеется, я приехал не за тем, чтобы здесь спрятаться, — воскликнул он, — или скрыться. Я вполне мог бы остаться дома и жил бы там гораздо лучше. Это я тебе гарантирую. Намного лучше.
— Конечно, — снова согласился тот и сделал шаг к нему.
— И здесь за эти шесть лет, если тебя это интересует, — говорил он быстро, — я кое-что уже сделал. Кое-какую работу. Возможно, через пару недель ты об этом услышишь.
Тот подал ему руку:
— Мы еще вернемся к этому, ты хорошо сделал, что проинформировал меня.
«Хорошо сделал!» Да, Мартин знал, что хорошо сделал. Но, возвращаясь, он напрасно искал в себе то чувство близости, с которым уходил от него тогда, когда они встретились впервые. Возможно, виной этому был и импозантный кабинет, и этот огромный стол, стоявший между ними.