Он умолкает. Я смотрю на него во все глаза, но не произношу ни слова.
— Когда они узнают — потом, позже, то запирают меня на два дня в чулан с метлами, держат в темноте, не дают ни есть, ни пить. Я не прошу пощады, хочу доказать, что у меня воля сильнее, замираю и жду. За мной приходит главный доктор, отводит в свой кабинет и говорит: «Знаете, молодой человек, вы с вашим характером годитесь для Германии, но за следующий проступок вас отошлют обратно».
Он снова умолкает.
— И я перестаю говорить по-польски. Они вырвали мой язык с корнем.
— И мой тоже.
— И твой тоже.
Во сне я вижу крепкую крестьянку в платке, она похожа на бабушку. Она копается в огороде, лицо у нее красное от натуги, она изо всех сил тянет что-то из земли, а потом бросает это в корзину… Что она вытащила? Женщина распрямляется, вытирает пот со лба и говорит: «Уф! До чего тяжело!» Я подхожу ближе и вижу, что в корзине полно человеческих языков, они напоминают крошечных омарчиков, их корни беспомощно трепыхаются в воздухе. «Они не смогут отрасти! — кричу я. — Вы же вырвали их с корнем!» — «В этом цель операции», — отвечает она и возвращается к работе.
— Они забирают нас в сорок третьем, в Рождество, — продолжает Иоганн. — Целый год, с утра до ночи, мы зубрим немецкий. Это как битье по голове: бац… бац… бац… бац… Немецкие слова, немецкая история, немецкие стихи и сказки… а потом, когда снова наступает зима, нас терзают рождественскими гимнами — тоже на немецком. Тихая ночь… Радостная звездная ночь… Звените, колокольчики! Звените, звените… Бам, бам, бам, бам. Ох, Лже-Кристина, знала бы ты, как я ненавижу эти глупые гимны! А ты?
— Ну… конечно…
Раньше я любила гимны — когда думала, что живу в родной семье и говорю на родном языке в родной стране. Что я получила взамен? Несколько польских слов и любовь к Иоганну, но скоро все изменится. Я отгоняю от себя гимны, выковыриваю их из памяти. Новые слова, которые я узнаю в школе, отравлены воспоминаниями Иоганна, я не могу не вспоминать, как его били по щекам и секли кнутом, и не хочу ничего учить, но потом решаю: скоро я буду произносить все слова на родном польском, а немецкий забуду, смою его из мозгов, как «отходы» в унитазе, отправлю их в далекое плавание. Дедушка называет тех, кто попадает в ад, отбросами человечества, но я больше не буду его цитировать, он меня, конечно, любит, но он мне не родной, а значит, я обойдусь без его премудростей.
Главная беда у меня с пением: если я не должна петь на немецком, значит, не буду петь вообще.
Придется забыть рождественские гимны и все красивые песенки, которым научил меня дедушка. Он хочет выучить со мной еще одну, но я отговариваюсь уроками. Дедушка расстроен, я целую его в лоб и обещаю: «Может, попозже, дедуля…» Я обсуждаю это с Иоганном, и он говорит: «Я мог бы научить тебя польским песенкам, но это нас выдаст. Прости, но пока тебе лучше петь без слов».
И я учусь петь без слов. Играю со звуками у себя в горле, беру такие высокие ноты, что голос взлетает под облака, а потом возвращается в глубины моего существа — туда, где клокочет лава.
— О чем вы разговариваете? — интересуется Грета, причесывая Анабеллу. Кукольные волосы не нужно мыть два раза в неделю, они неживые и не растут.
— Да так… о жизни.
— Что значит «о жизни»?
— Посмотри в словаре, — отвечаю я, потрясенная собственной дерзостью.
— Ладно. Все, Кристина, ты своего добилась, больше я с тобой заниматься не буду.
— Ах так? Тогда я расскажу маме, что ты мне разболтала сегодня ночью.
— Давай. Рассказывай, если посмеешь!
В конце января стоят такие морозы, что уроки в школе отменяют. Воздушные налеты случаются и днем, и ночью, и мне кажется, что мы большую часть времени просиживаем в погребе. Это еще скучнее, чем в церкви, здесь нечего делать, разве что слушать, как храпят, стонут и вздыхают люди, да нюхать ужасную вонь. Что-то происходит, все это чувствуют, мы больше не разговариваем за едой, и не из-за Иоганна, тяжелое молчание сгущается, накрывает нас, угнетает, давит, как железная крышка. Кажется, весь мир вот-вот остановится. Каждый член семьи выполняет свои обязанности: встает утром, одевается, убирает постель, складывает белье… но вся эта чистота, весь этот порядок кажутся обманом, как если бы взрослые хотели надуть детей. В их глазах плещутся ужас и хаос, если буду вглядываться слишком долго, могу провалиться внутрь, в адские потемки, и все это потому, что мы проигрываем войну, вернее, с учетом того, что я — полька, войну проигрывает Германия, так почему она не может проиграть побыстрее, чтобы все закончилось?
— Ты и правда потратил бы мамины деньги на карусель?
— Конечно. Немцы обкрадывают мою страну, они украли меня самого, несколько жалких монеток — ничто в сравнении со всем этим. На чьей ты стороне, Лже-Кристина? Выбирай.
— Я на твоей стороне.
— Докажи это.
— Как?
— Когда будешь в следующий раз играть с дурацкой бабушкиной шкатулкой, укради что-нибудь из драгоценностей.
— Я не могу так поступить!
— Значит, ты не со мной.
— Но зачем все это, что ты хочешь сделать с ее украшениями?
— Сначала сделай, что я велю, потом узнаешь.
На следующий день я достаю из кармана пару сверкающих сережек и болтаю ими перед Иоганном, страстно надеясь, что он не сумеет отличить поддельные бриллианты от настоящих.
Надежда сбывается. Он показывает мне большой палец, и я краснею от удовольствия.
— Что ты с ними сделаешь?
— Это только начало, Лже-Кристина, но это хорошее начало. Ты станешь ловкой воровкой. Теперь ты будешь каждый день брать немного денег из бумажника лжедедушки, договорились?
— Но зачем?
Его огромные ручищи крепко сжимают мои ладони.
— Ты со мной, Кристинка?
— Да.
— Ты меня любишь?
— Больше всех на свете.
— Тогда слушай… Мы убежим вместе, ты и я. Продадим драгоценности и на эти деньги вернемся в Польшу. Когда деньги кончатся, ты сможешь заработать пением. Ты будешь петь, я — собирать деньги в шапку, и мы сможем идти дальше.
Кровь застучала у меня в висках.
— Но, Янек… если кто-нибудь заметит на дороге двух детей-беглецов, то сразу вызовет полицейских!
Иоганн смеется.
— Сейчас на всех дорогах полно беженцев, разве не понимаешь? Тысячи людей — дети, старики — спасаются бегством. Двумя больше, двумя меньше… А у полиции много других дел. Никто не станет с нами возиться.
— Ох, Янек… Я знаю, что мы живем у врагов, но… Если я… Знаешь, они меня любят, и я не могу…
— Крыся… Реши, кто ты — ребенок или взрослая девочка, немка или полька. Подумай хорошенько, выбор за тобой. Я уйду летом — с тобой или без тебя.
Снова остаться в этом доме без Иоганна… нет, об этом я даже думать не хочу.
Когда дедушка начинает храпеть, я не зову его, не трясу за плечо, а крадусь на цыпочках к стулу, где висит его одежда, и обыскиваю пиджак. Бумажник лежит во внутреннем кармане, я покрываюсь потом, у меня дрожат руки. Не знаю, почему так происходит, должно быть все наоборот: когда волнуешься, нужно сохранять спокойствие, иначе ничего не получится. В бумажнике всего три банкноты, я не осмеливаюсь взять одну из них и решаю сказать Иоганну, что денег вообще не было. Будь у дедушки целых десять банкнот, я бы стащила одну, потому что одна — это всего десять процентов, а одна из трех — тридцать, вернее, тридцать три, запятая, и еще сколько-то, не знаю сколько. Высчитывать проценты меня научила Грета, когда мы еще делали уроки вместе: множества скрыты во всем.
Дедушкин кошелек набит мелочью. Я достаю полдюжины монет, стараясь, чтобы они не зазвенели, прячу в туфлю и отправляюсь к Иоганну.
— Прекрасно, Крыся. Пошли, покажу тебе тайник… Я припас нам еды.
Мы ползем на четвереньках среди старых, пахнущих нафталином платьев и пальто. Иоганн отодвигает пару старых сапог — наверное, это дедушкины, еще с прошлой войны, и я вижу в глубине шкафа пакеты с сахаром, печеньем и финиками…
— Господи, Янек! Семья и так недоедает…
— Они — не моя семья, а я хочу увидеть мою. Вот, держи…
Он протягивает мне маленькую жестяную коробку, и я кладу в нее монеты.
Ночью, лежа в постели, я пытаюсь представить, какой будет моя жизнь в Польше. Мысли разбегаются, как блохи. Когда дедушка был мол одой, он видел в Берлине блошиный цирк. Я думаю о том, сколько у меня братьев и сестер, помнят ли они меня, будут ли обращаться со мной лучше Греты, жив мой родной отец или умер, но главное — какая она, моя настоящая мама и как я ее узнаю. Она меня наверняка узнает — по родинке, увидит мою левую руку и закричит, раскатывая «р», как Янек: «Кристина! Кристина! Наконец-то! Любимая моя Кристина!» — и прижмет меня к себе, плача от счастья.