— Это Мари.
Мари, уехавшая в Мексику счастья и вдохновения искать.
— Я смотрела ей вслед и печенками чуяла: больше не увижу. Ошиблась… увидела — когда гроб доставили.
— Почему вы ее не удержали?!
— А разве можно кого-либо удержать?
Ходики тикали, показывали полночь. Мсье Дель Анна давно спать ушел.
— Вот тебя, Марина, тоже ведь не удержать было…
Пробный камушек: из Ноэля ведь слова не вытянешь. И Марина все рассказала. Даже о проблеме с видом на жительство: когда только новый брак спасет, но почему бы не расписаться — такая любовь. Мадам Дель Анна пожала плечами: «Вы так мало знакомы! А Ноэль, думаю, уже не женится».
— Тогда я уеду в Россию, и он меня больше не увидит, — Марина почувствовала раздражение. То ли оттого, что ее отношения были банально восприняты, то ли от плеснувшего: «А если и правда?»
В два часа ночи разошлись. Марина еще порисовать собиралась.
Стоишь на крыльце, поздно, прохладно — кутаешься в мамину шаль, а он поднимается по лестнице. После трех дней разлуки.
Ожидание. Его мама вытаскивает из холодильника ветчину и сыр, отец вопросы по работе задает. Короткие взгляды, ожидание. Но торопиться не надо — эти минуты едва ли не слаще…
И наконец — слияние: в тишине кухни — нет, идем вниз! — и падение радость, и его слова: «С тобой все иначе, чем с другими…» — и гордость, что смогла такого человека в себя влюбить, и мысль, что с Корто в постели было лучше.
— Окно горит…
Приехали в Нуази наобум: Денис к телефону не подходил. Видать, бежал свои восемь километров.
Последнее, что слышала от него: «Все, что меня не убивает, делает меня еще злее». Это было неделю назад. Надо думать, сейчас окончательно озверел.
— Я поднимусь.
Из Америки приехала Лорен. Франсуа перевозбудился: дочь полтора года не видел. Все ждал звонка, но она только на третий день нарисовалась. Возрадовался, позвал в дом, приказал еды наготовить.
Явилась — худосочная, отстраненная, высветленные патлы висят сосульками: «Здрассьте…» Ни традиционных поцелуйчиков, ни руки протянутой. Женька выбежала, но на второе «здрассьте» Лорен не расщедрилась. Обошла квартиру, оценила. Кота потискала. Стол был накрыт — подцепила деревянной шпажкой оливку: «Пап, давай в ресторане пообедаем?» И Франсуа, не мяукнув, вмиг оделся: «У нас тут есть неплохой…» — «Давай в Париж поедем, здесь у тебя деревня». — «Конечно, конечно…» Уходя выдавила: «До свидания, мадам», — и Женьке: «Пока». Женька прошептала: «Пока», но дверь уже захлопнулась.
Франсуа вернулся вечером, злобный. Видать, Лорен время не теряла, крутила ему хвост: не дай бог на русскую завещание написал, с папеньки станется.
И вышел один из тех бессмысленных рвущих сердце скандалов, когда он орал, и она орала на ломаном французском, и ревела, а Женька, осмелевшая в последнее время, вклинивалась: «Дядя Франсуа, не кричите на мою маму!» В такие дни Франсуа демонстративно отправлялся в спальню, и через четверть часа оттуда уже доносился храп, а она, Ксеня, принималась глотать успокоительные, запивая их мартини, и после шла будить храпуна, трясти его за плечи, орать и плакать.
Чертова жизнь.
Корто распахнул дверь. Смотрели друг на друга. Повернулся, пошел в квартиру.
— Всё здесь, — указал на коробки у окна. — До лифта донесу, а там пускай рагаццо забирает.
Стояла посреди комнаты, как завороженная. Все было таким родным. Хотя и что-то живое исчезло… оно, наверно, в коробках… милые мелочи… но некоторые не упаковал… картинки на стенах пускай остаются… Тора… Тила… Постучала пальцем по стеклу аквариума — Тила подплыла, ощерилась. Как обычно.
Все здесь было как обычно. Так привычно. Так уютно.
— Пошевеливайся, мне работать надо, — взял коробку, понес прочь из квартиры.
И что-то заломило внутри. Не хотелось уходить, и остаться — никак. Глянула в окно — серебристая «БМВ» у подъезда. Корто зашел с непроницаемым лицом, взял еще две коробки.
Если лечь на покрывало, то почувствуешь запах крашеной ткани. Отвернула уголок: белье сменил уже.
С этого места видно луну. И «Американку в Италии» удобно разглядывать.
В шкафу теперь у него каждая шмотка — на отдельной вешалке.
Хотела взять коробку — оттолкнул руку: тяжелые, «пускай макаронник хилые мышцы разрабатывает».
Курсировал туда-обратно молча. Села на кровать.
Пузатоногий столик завален бумагами. Там же осёл стоит. Осла забрать надо.
Забрать… забрать… Это ее дом. Как отсюда забирать что-то? Прошла в ванную, кинула в сумку мелочи с подставки у зеркала. Руки будто ватные. Корона исчезла.
На бордюре ванны — шампунь, индийский, на травах, с деревянной крышкой: купила недавно. Смотрела на этот темного стекла флакон, и вдруг показалось: никуда не уходила, сейчас пройду в комнату, заберусь на кровать: «Корто, будем кино сегодня смотреть?»
— Всё у лифта стоит.
Стоял в дверях, смотрел пустыми глазами. Села на край ванны, опустила руки.
Коробки в лифт кое-как втащила. Не хотела, чтобы Ноэль поднимался, мало ли.
Он ждал внизу, ахнул, когда двери лифта открылись:
— Многодетная семья переезжает! — задержался взглядом: — Он тебя… обидел?
Обидел ли, заявив: «Не рассиживайся в гостях»? Выскочила из ванной — не из-за чего тут реветь, — начала кидать в пакет все, что под руку попадалось: гирлянду, фигурку Лиса из «Маленького принца», куклу из Венеции, подсвечник гжель, одноухого осла, свинью мягкую, картинки посрывала — лысо-то как стало, но так ему и надо! Вышла и хлопнула дверью.
Пока Ноэль коробки в машину закидывал, вспомнила:
— Я забыла цаплю… Жестяную цаплю.
— Да бог с ней.
— Он ее выбросит… она мне так нравится… Я сейчас.
Поймал за руку:
— Не ходи туда. Не надо.
— Я быстро…
Она выскочила, как укушенная. Ключи не вернула — придется замок сменить.
В ванной карликовый цунами прошел. На подставке у зеркала валялись полупустой тюбик крема и клочок ваты — так в отеле оставляют ненужное. В комнате стены облысели — картинки свои она посрывала.
Сам виноват — огрызнулся, когда она заявила: «Давай я буду тебе другом». Да о какой дружбе ты говоришь, голуба? Еще развод предстоит — мало не покажется. Отсканировал выписки с ее банковского счета — кое-что скопила. Если компенсацию потребует, будет что показать судье: в этой стране можно в одних трусах из зала суда выйти. Так и разводят мужиков.
Явилась без предупреждения, кто просил? Выставил бы ей коробки за дверь, и привет. А теперь все по новой — гнусные призраки в углах зашевелятся, худо будет, худо. Когда дверь открыл — сердце ухнуло.
Таскал коробки, считал до ста, чтобы ни о чем не думать. Ее здесь нет. Ее больше здесь нет. И не будет. В каждой коробке — память о ней. Свалил память у лифта, осталось ее саму выставить — а она уселась на край ванны, всхлипывать начала. О чем ей слезы лить-то? Об этой норе? О жизни, которая разве сахаром у нее была? Макаронник ждет, а она тут концерты устраивает.
— Не рассиживайся в гостях.
Психанула, похватала, что плохо лежало, картинки сорвала.
— Еще пожалеешь, что ты со мной так!..
Да давно пожалел. Но выживает сильнейший, только дай слабину, жизнь руки выкрутит. И что, если позволишь себе распуститься, сесть на пол, обнять ее ноги и реветь на два голоса? Кому это нужно? Как жить после? И так хреново.
Слышал, как лифт дергал дверями, закрыться пытался. Потом стихло все. Теперь было можно.
Можно снять очки. Лечь на кровать. Спрятать лицо в сгибе локтя. И рыдать — в голос, так, чтобы выкричать эту боль, навсегда выкричать.
Ноэль смотрел прямо перед собой:
— Я говорил, не возвращайся! Увидишь, оно встанет между нами.
— Нет, нет…
Машина катилась по дороге, и слезы катились. Марина прижимала к себе цаплю, дышала краешком легких — не хотелось дышать, не хотелось смотреть в окно, не хотелось слышать джаз, негромко игравший в салоне. Корто, ты уже прошлое.
Ноэль замолчал. Потом выключил приемник.
Мартини оставалось еще полбутылки. Ксения налила в стакан, выпила залпом. Непонятно, что больше на нервы действовало: нежелание Франсуа признать, что дочери плевать на него; трусость, с которой он удрал в спальню, или этот храп. Когда в Париже жили, можно было хоть выйти прогуляться. Здесь же, за городом, — всё, клетка. Развлечение одно — работа на полставки в обувном магазине на соседней улице. В такие дни, как собака, устаешь — но это лучше, чем наблюдать, как Франсуа дома от безделья мается. Ему ничего не интересно и всё лень, поэтому раздражен постоянно. Ни в кино, ни в кафе, ни в гости его не вытащишь. Разговаривать не о чем. Когда французского не знала, думала, у него умище — на оборону ведь работал, а теперь выяснилось — скучнее только губка для мытья посуды. Началось-то все с чего? Приехал в Екатеринбург — всюду ходили, по всем подругам его протащила и по музеям, — изображал интеллектуала и своего парня в одном флаконе. Подруги одобрили: «Ну старше, зато в Париже живет, деньги есть и добряк». Добряк-с-печки-бряк… Он добряк с кем угодно, кроме домашних. Женьке с математикой из-под палки помогает — она ж его от компьютера отвлекает, и не поймешь, чем он там занят, может, чатится с какой русской из провинции… Ушла бы, но куда? И как уйдешь — каждый год надо вид на жительство продлевать, вот так едут дурехи, попадают в зависимость от местных неудачников, которых француженки не разобрали. Нет, можно вернуться в Екатеринбург, да Женьку жалко. Она уже вовсю по-французски болтает, у нее своя комната, компьютер, школа хорошая. А дома опять ютиться втроем в однушке, и район тот еще — во дворе тусуется компания — похоже, все на игле.