– Разряд! – крикнул я и едва успел убрать руки. Тело Эммы еще раз подбросило, но пульс по-прежнему не прощупывался.
– Ударная доза эпинефрина. Триста шестьдесят джоулей!
– Готово.
– Разряд.
И снова ничего.
Внезапно я понял, что кричит Чарли.
– Эмма! Эмма! Эмма! – звал он.
Я повернулся к санитару.
– Еще раз триста шестьдесят!
– Но, сэр…
– Еще раз, я сказал! Пошевеливайся.
Санитар неуверенно взглянул на напарника, который перестал давить пластиковый пакет капельницы и смотрел на меня.
– Сэр, – сказал тот. – У пациентки остановилось сердце. Мы должны действовать в соответствии с правилами, разработанными специально для…
Я схватил его за горло и сжал.
– Эта пациентка – моя жена! – заорал я. – Заряжай «стукалку»! Триста шестьдесят джоулей!
Не дожидаясь, пока санитары начнут действовать, я переключил дефибриллятор на зарядку, а сам продолжил ритмично давить на грудь Эммы, пытаясь заставить ее сердце снова ожить. Внезапно словно ураган отбросил меня далеко в сторону. Это Чарли швырнул меня на пол и, усевшись сверху, прижал меня к залитым кровью доскам. Я отчаянно боролся, пытаясь сбросить его, но у меня ничего не получалось. Что бы я ни делал, мне не удавалось освободиться, и я только рычал, как дикий зверь.
– Прекрати! – крикнул Чарли, наклоняясь к моему лицу. – Прекрати, слышишь?! Ее нет, Риз! Эммы нет!!!
Эти слова звенели у меня в ушах, но я не понимал их смысла.
Один из санитаров вышел из кухни, на ходу переговариваясь с кем-то по рации.
– У нас внештатная ситуация – никогда такого не видел. У пациентки вскрыта грудная клетка… – Он понизил голос, и дальше я слышал только отрывки: –…с помощью кухонного ножа и столярных инструментов… через ребра… две интракардиальных инъекции двойной дозы эпинефрина… два разряда по триста шестьдесят джоулей… – На крыльце санитар остановился и обернулся, глядя в кухню. – …Никакого эффекта… – услышал я.
Еще несколько минут мы с Чарли лежали на полу, а голова Эммы покоилась у меня на коленях. Я не догадывался, что с Чарли что-то не так, пока он не повернулся ко мне и не сказал следующее:
– Расскажи мне… Расскажи, как… как она выглядит. Я должен знать.
Я рассказал. И это было последнее, что Чарли видел в своей жизни.
Впоследствии офтальмологи подтвердили, что, когда Чарли упал и ударился затылком о дверь, у него произошло отслоение сетчатки – в правом глазу полное, в левом – частичное. Если бы тогда он больше не напрягался, то смог бы сохранить зрение по крайней мере на одном глазу, но, пока он сжимал руками «наволочку» с физраствором, сетчатка отслоилась окончательно.
Санитары «Скорой» очень подробно описали мои героические попытки спасти Эмму в своем отчете. Эти сведения широко распространились, и ко мне стали приезжать врачи из других больниц и исследовательских центров. Все они желали знать подробности и дотошно расспрашивали, что я делал, как и в какой последовательности. В тщетной попытке снять с меня бремя вины и восстановить мою профессиональную репутацию мои коллеги назвали то, что случилось, «процедурой Митча». Года три назад я прочел в «Кардиохирургическом вестнике», что некий безымянный врач из Атланты – Ройер, скорее всего, – нанял группу адвокатов и юристов, которые долго добивались, чтобы не только описание, но и любое упоминание об обстоятельствах появления этой процедуры было изъято из всех медицинских учебников под предлогом того, что ее эффективность, дескать, остается спорной.
К сожалению, ни Ройер, ни юристы не преуспели.
Около полуночи легкий дождь превратился в настоящую бурю. Порывы ветра сотрясали стены, извилистые молнии озаряли небо призрачными голубоватыми вспышками, вода потоками обрушивалась на землю, траву и деревья, по озеру носились огромные водяные валы.
Стоя на заднем крыльце, я маленькими глотками пил горячий чай и наблюдал за буйством стихии. В какой-то момент я бросил взгляд на противоположный берег залива, и за плотными струями косого дождя разглядел причал Чарли, а на нем – его самого.
Это, впрочем, меня не удивило.
Чарли в боксерских трусах стоял на досках, запрокинув голову навстречу дождю. Тяжелые волны разбивались об угловую сваю причала, обдавая его брызгами. Кожа Чарли блестела от дождя, волосы намокли и прилипли ко лбу. Пока я смотрел, он взмахнул руками и, не опуская головы, начал медленно танцевать на одном месте. Молнии сверкали почти без перерыва, и каждый раз, когда они ударяли в дерево и к облакам взлетал столб огня, Чарли торжествующе ревел и потрясал в воздухе кулаками.
– А-а-а! – кричал он во всю силу легких. – Я видел это, видел!!
Гремел гром, и вопль Чарли вторил его оглушительным раскатам:
– Я вижу! Вижу!!
И снова серия из пяти или шести ярких вспышек подряд озарила небо, и раздался громкий треск: молния ударила в очередное дерево на берегу. Гром был такой силы, что крыльцо у меня под ногами подпрыгнуло как при землетрясении, а Чарли на другом берегу непроизвольно попятился к краю своего причала. Мощный порыв ветра толкнул его в грудь, и он пошатнулся, но устоял. Обхватив себя руками за плечи, Чарли снова заплясал под дождем.
Озеро Бертон печально известно свирепыми штормами, которые налетают мгновенно и так же быстро заканчиваются. Ураганный ветер ревел и свистел еще минут пять, затем сменил направление, и гроза, как ревнивая любовница, унеслась на север, оставив Чарли одного на мокром причале. Как только утихли громовые раскаты, из кухонных дверей выскочила Джорджия. Она подбежала к Чарли и, поскуливая, несколько раз лизнула его обнаженные ноги. Чарли потрепал ее за ушами, и оба, поднявшись по лестнице, вернулись в дом. Ночная гроза закончилась, и наступившую тишину нарушали лишь приглушенные и тоскливые звуки губной гармоники, выводившей какую-то одинокую мелодию. Чарли был неунывающим оптимистом, жизнь для него неизменно была солнечной и прекрасной, наполненной приятными и радостными событиями, но порой его душа плакала, и он пытался избыть печаль с помощью музыки. Чтобы узнать, что думает и что чувствует Чарли, достаточно было просто прислушаться к его дыханию, прошедшему сквозь прорези гармоники.
Я тоже решил спуститься на причал. По дороге мне пришлось перешагивать через сломанные ветром древесные сучья. Ступени лестницы были завалены кучами листьев, справиться с которыми могла бы не всякая воздуходувка. В домах на дальнем берегу лишь кое-где мерцали огни: похоже, где-то оборвало электрические провода. Вода в озере, впрочем, уже вернулась к обычному сонному состоянию и поблескивала в темноте, как черное зеркало, тучи унеслись прочь, на небо высыпали мириады звезд, а позади меня, на востоке, не спеша поднялся над холмами месяц – поднялся и лениво поплыл по небосводу.
Я взобрался на крышу эллинга, сел в свое любимое деревянное кресло и, опрокинув пинком пустую кадку для декоративных растений, положил на нее ноги, голову откинул назад. Гроза остудила ночной воздух, но холодным он так и не стал; словно тонкое летнее одеяло, в которое приятно завернуться, он обволакивал тело, но не убаюкивал, а просто приятно ласкал кожу.
Я думал о Ройере, о его доброте, о том, как сильно мне его не хватает. Я вспоминал, как мы вместе работали в операционной, как обсуждали сложные случаи, как радовались каждому успеху. Когда-то я и Ройер были отличной командой; вместе мы горы могли свернуть.
Потом я вспомнил Энни, вспомнил ее натужный кашель, ее красный берет, ее желтое платьице, сандалии на ремешках, полную смятых купюр бутылку и ее мягкий, доверчивый взгляд.
Подумал я и о Синди: о темных кругах у нее под глазами и о том, какой груз она взвалила на свои плечи. Характера и мужества ей хватало, но ее физические силы явно были на исходе, и я невольно спросил себя, сколько она еще выдержит.
И я вспомнил Эмму. Как же Энни на нее похожа!
– Сын Давидов!.. – прошептал я, глядя в ночное небо. – Я хочу прозреть!
Смерть Эммы, словно скальпель хирурга, рассекла на две половины и мою жизнь, и меня самого. По временам мне казалось, мое сердце валяется где-то в грязи, словно гнилое яблоко: оно продолжает биться, но происходит это как будто отдельно от меня.
Вся моя жизнь была подготовкой к одному-единственному моменту, но вот этот момент наступил, а я ничего не смог сделать. Я упустил свой шанс – и остался один. Годы оказались потрачены зря: все мои знания и навыки не принесли желанного плода.
Теперь я не хотел иметь никакого отношения к медицине, не хотел заниматься хирургией, не хотел лечить страждущих и больных людей, не хотел даже думать о тех годах, когда меня называли «Кудесником из Атланты». Я старался забыть все, что когда-то знал, забыть лица тех, чьи сердца я когда-то держал в руках. Я стремился отказаться от самого себя – от всего, чем я когда-то был. Если бы была такая кнопка, нажав которую я мог бы стереть все, что, словно на магнитной ленте, было записано в моей памяти, я бы сделал это не колеблясь. Сделал и уехал далеко-далеко, чтобы никогда больше не возвращаться.