Первоначально характер взаимоотношений российского президента и избравшего его народа был действительно демократическим и не имел никакого отношения к старой самодержавной парадигме. Пост президента России, порожденный демократическим движением в РСФСР — одной из союзных республик СССР, рассматривался в тот момент как пост народного трибуна, защитника народа от «союзной бюрократии», высшего, демократически избранного ходатая по делам народа перед «царем» (в роли которого на тот момент выступал недемократически и невсенародно избранный генсек ЦК КПСС — президент СССР). Но после распада СССР пост российского президента, для которого «всенародная избранность» была не просто декларацией, но и чуть ли не единственным действенным рычагом влияния на окружающую политическую среду, — этот пост к осени 1991 года скачком превратился в вершину иерархии исполнительной власти огромной и независимой России, в центр управления той самой бюрократией, от которой он вроде бы как должен был защищать «простых людей». Таким образом, в должности и личности президента России, с одной стороны, воплотились надежды на практическую осуществимость реформирования системы власти, а с другой — вновь обозначился «зародыш кристаллизации» самовластия.
Это сразу же привело к резким переменам на внутриполитическом поле. Если до августа 1991 года «многоцентрие» в руководстве РСФСР (одновременное существование там председателя Верховного Совета, премьер-министра, вице-президента и т. д. в роли младших, но равных соратников президента) не вызывало никаких тревог, то почти сразу же вслед за превращением президента России в реально первое лицо власти между всеми возможными претендентами на соразмерную с ним политическую роль началась война на уничтожение. Причем вовсе не по причине мифического «властолюбия» Ельцина и не по причине неадекватности, политической недобросовестности и интриганства его противников. Мощный внутренний архетип российского самовластия стал вновь подминать под себя страну и народ.
Демократия и выборность не тождественны. Демократия состоит не в том (или не только в том), что люди выбирают, но и в том, что они выбирают. Между российской и европейской системами власти изначально пролегала пропасть как между разными проявлениями коллективной ответственности, с одной стороны, и коллективной безответственности — с другой.
Если проанализировать характер власти кого-нибудь из наиболее одиозных римских императоров и кого-нибудь из самых не приходящих в сознание коммунистических генсеков, то выясняется удивительная вещь. А именно: провозглашенный императором получал от приведших его к власти совершенно неограниченные полномочия. Его назначали неограниченным диктатором, с правом составления проскрипционных списков, с правом произвольного насилия по отношению к подданным — но императорская власть все равно была такой, какую ее «выстроило» общество. Императору, упрощенно говоря, «поручали» бесчинствовать, казнить и миловать — и он в той или иной форме поручение выполнял. Было общество, и была функция, для осуществления которой общество конструировало определенный механизм власти, пусть даже варварский и опасный для этого самого общества. Перманентно умирающий генсек мог быть пустым местом, но его власть не была механизмом реализации тех или иных функций, необходимых обществу. Его власть оставалась надгосударственной, и его не выбирали для исполнения обязанностей — его «призывали на царство».
Сам по себе институт персонификации власти в первом лице оказывался важнее всего — и формы «призвания» лица на первенство, и масштаба, и даже фактического существования этой личности. Первое лицо могли кликать на царство реальным или декоративным земским собором, назначать по произволу действующего монарха, ставить на царство волей гвардейского полка, приводить к власти в порядке строгой династической очередности, назначать по результатам крайне узкого междусобойчика членов Политбюро — но так или иначе, будучи призвано к власти, в дальнейшем пределы этой власти данное лицо определяло себе исключительно само. Причем именно так воспринимало ситуацию общество, именно к этому была готова элита.
Борис Ельцин стал первым в истории России человеком, который занял пост главы государства на основе совершенно нового подхода к основам власти в стране, избранным в соответствии с демократическими нормами. Он шел к власти как лидер охватившей общество идеи: тоталитарная эпоха должна кончиться, самовластие отменяется навсегда. Одним из первых указов президента РСФСР стал указ «О департизации государственных учреждений» от 14 июля 1991 года. Этот указ, который задал основное направление демократизации общества, поначалу казался чуть ли не декларацией — реальной властью на тот момент оставался «союзный центр», в руках у которого были и армия, и КГБ, и МВД, и регионы… Однако его очень быстро начали исполнять (или по крайней мере принимать к исполнению) многие первые секретари обкомов и председатели советов. «Почуяли нового царя», — пояснил тогда один из активных борцов за демократические реформы. «Царя», призванного на царство новым образом — путем всенародного голосования…
Один из нас
Выборы Бориса Ельцина в июне 1991 года «первым всенародно избранным президентом РСФСР» происходили в атмосфере небывалого массового воодушевления — площадь, собравшая десятки тысяч на митинг, с одной спички зажигалась на радостное скандирование: «Ельцин, Ельцин!» Когда Ельцин противостоял Геннадию Зюганову на президентских выборах 1996 года, почти все были согласны в том, что он — большее ли, меньшее ли, но — зло и выбор происходит именно из двух зол. К моменту ухода Ельцина с его поста в последний день 1999 года ничего хорошего о Ельцине практически никто уже не говорил.
Внимательный анализ истории истекшего десятилетия приводит к странному выводу: утверждение о том, что Ельцин — зло, стало расхожим буквально сразу же после триумфального возвышения еще недавно опального кандидата в члены Политбюро до уровня лидера «демократической оппозиции». Очевидцы рассказывают, как весной 1989 года на очередном лужниковском митинге один из тогдашних «прорабов перестройки» и автор статьи об «авангардисте Ельцине», мешающем проводить горбачевские реформы, уже успел объявить окружающим, что он «этому номенклатурщику» слова не даст, но раздавшийся при появлении на трибуне Ельцина рев стотысячной толпы немедленно (причем раз и навсегда) переориентировал чуткого борца с административно-хозяйственной системой. Что уж тут говорить об экстремистах — например, из питерского ДемСоюза, в чьих документах от 7 декабря 1991 года вполне всерьез говорилось о возможности «вооруженного сопротивления чудовищному авторитарному режиму Ельцина». Постепенно составился целый «черный список» обвинений: развал Союза, суверенизация России («берите суверенитета, сколько захотите»), ограбление народа, сдача своих, взятие чужих (тема «окружения»), пренебрежение к человеческой жизни (так называемый «расстрел парламента», Чечня), наконец, всякого рода личные эксцессы («сон в Шэнноне», «оркестр в Берлине»)… Важна здесь не конкретика, а аксиоматический подход, своего рода «презумпция виновности», не требующая ни доказательств, ни честной общественной самооценки.
На самом деле и триумфальный приход Ельцина к власти, и сразу же вспыхнувшая в обществе тревога, и ярость оппонентов, и последующий «эмоциональный развод» с народом и элитой скручены в тугой узел все той же самой российской «самости», глубоко парадоксальным и внутренне противоречивым характером и президента, и президентства, и страны.
Успех Ельцина был в известной степени предопределен неожиданностью предъявленного общественности образа, контрастировавшего с уже сложившимися стереотипами. Казалось, что Ельцин вовсе не плохой политик, что он способен переиграть «даже» Горбачева, что на его стороне — практическая хватка, талант маневрирования и, чего никто не ожидал, развитый интеллект; что, вопреки расхожему штампу об «авантюристе, рвущемся к власти», самим стилем своих действий Ельцин сумел убедить людей в эмоциональной и этической подоплеке его политики и поведения. Наконец, с образом «Ельцина-популиста» резко контрастировал известный рационализм и прагматизм его практической политики. Означало ли это, что стереотипы сложились на пустом месте? Нет — Ельцин действительно был не очень опытным политиком, обладал изрядным честолюбием и амбициозностью, а популизм вообще был подлинным стержнем его возврата в политику после опалы 1987 года. Чем Ельцин не был — так это функцией, схемой, карикатурой или иконой.
Неожиданный и убедительный облик претендента на роль «первого президента России» сложился на контрасте между бедностью агитационных или дискредитационных схем и очень обыденной, очень узнаваемой человеческой наполненностью. От внезапно объявившейся персонифицированной альтернативы коммунистической власти ждали гениальности, одержимости, доброты, злобности — не ждали одного: приземленного, звезд с неба не хватающего житейского здравого смысла.