— Господи! — воскликнул Лукарий в сердце своем. — Ты так добр ко мне, а я ведь грешен, я сомневаюсь! Душа не принимает — почему на пути к просветлению должен человек отказаться от желаний и чувств? Ты смертью попрал смерть, я же не могу смириться, что жизнь вечная попирает жизнь земную!
— Ты сказал! — Голос умолк, но Лукарий знал, что Он здесь, рядом. — Как можно отвернуться от жизни, когда в мире столько горя и скорби! Не уйти от жизни, а остаться в ней милосердным, остаться помощью и надеждой страждущим и несчастным. Дорога одна, но, воистину, каждый избирает свой собственный путь…
— Есть у меня еще большой грех. — Лукарий замолчал, но Тот, Кто был Светом, не торопил его. — Накажи меня за неверие! В церквах, в служении Тебе так много суетного, человеческого, так много от лицедейства…
— Не суди да не судим будешь, — прервал его Голос. — Каждый служит Мне как может, и с каждым Я говорю на его языке. Будьте открыты миру, как дети, любите своего Создателя, но не как икону, а как жизнь, как целое, которому вы только часть. Теперь, Лукарий, — и Лукарий понял, что вот сейчас решится его судьба, — ты вернешься в мир Светлых сил на то самое место, которое по праву принадлежит тебе. Я мог бы наградить тебя за преданность и смелость, но Мне нечего тебе дать — для светлого духа все содеянное им есть единственная награда. Тот, кто понимает жизнь, знает, что лишь сам человек может дать оценку прожитому. Справедливость не наступает сама по себе, но приходит неизбежно через развитие внутреннего мира. Есть разница: жить с чистой душой или нести в себе самом сотворенный собственными руками крест. Поэтому я не могу тебя наградить. Если есть у тебя просьба, говори!
— Господи! — Лукарий не чувствовал страха, а только радость просить Того, Кто может все. — Окажи милость, я хочу вернуться человеком на Землю!
Он ожидал, что сейчас же будет наказан за неблагодарность, но ничего не произошло. Тот, Кто был Светом, молчал, и Лукарий почувствовал, что Ему тоже может быть грустно. Нет, он все так же ощущал на себе Его любовь, но к душевному покою и согласию с собой добавилось нечто, имевшее оттенок грусти. Конечно, Его чувство было гораздо полнее и многоцветнее, в нем звучала чистая мелодия осени в багряных, закатных лесах, но была в нем и грусть.
— Что ж, ты сам сделал свой выбор, — услышал он голос Света. — Ты увидишь все его последствия. Ты был и остаешься человеком, и все еще не способен расстаться с надеждой на человеческое счастье, как не способен понять, что время несет с собой лишь печаль. Моей волей ты вернешься в мир людей, мир грубой материи, имя которому — неведение. Путь просветления — восхождение к истине — тебе придется проделать заново. Ты знаешь, путь этот труден, в радости и горе тяжело человеку идти к далекой звезде, для тебя же он будет труден стократ. Достигнув однажды высот просветления, ты никогда уже не сможешь утратить ранимость чувств и обостренную способность сострадать, ты сам себя лишил защиты черствостью души. Непонимание и злоба встретят тебя на Земле, ты станешь мучиться от животной грубости, от приземленности человеческих устремлений, Я же ничем не смогу тебе помочь. По космическому закону кармы ты несешь в себе не только груз содеянного, но и собранное тобой богатство — любить и сопереживать. Жизнь — это захватывающая, но и жестокая игра. Ты не изменил свой выбор?
— Нет!
Говорят, что, появляясь на свет, человек обладает высшим знанием мира, но ангел-хранитель, оберегая его от страданий, проводит над ним рукой, и ребенок входит в жизнь, ничего о ней не зная. Волна нежного тепла прошла над Лукарием, омывая, он услышал тихий удаляющийся голос, в нем звучали любовь и сочувствие:
— Тогда иди!..
Сентябрь в Москве не самое лучшее время года. Слякотно, муторно на душе, а тут еще дождичек заунывно моросит, а впереди во всей своей холодной безысходности зима. Опять надо лгать себе, что осенние дожди — это элегично, что они смывают иллюзии и несбывшиеся надежды лета и, очищенный, ты торжественно вступаешь в храм собственной высокой грусти. Надо придумывать себе праздники, называть тоску поэтическим настроением, ни при каких обстоятельствах не жалеть себя и превыше всего ценить рассудочную холодность ума. А на Тверском сметают с дорожек листья, и Арбат откровенно скучен понурой серостью пасмурного дня, и даже скрипач в отяжелевшем от влаги драповом пальто отложил свой инструмент и все больше курит под колоннами театра. Будни… На этой стороне улицы, и на противоположной тоже будни, и даже в высоком здании с аляповатой лепниной по фасаду нет праздника. Зажигать электричество днем — всегда плохо. В этом есть какая-то безнадежность, вроде боролись люди, надеялись, а потом устали и смирились: впустили в сердце осень. А чтобы скрыть случившееся от самих себя, задернули занавески. Конечно, в глубине души они знают, что это всего лишь игра, что лето прошло безвозвратно, но в своем притворстве никогда не сознаются — может случиться, что тогда нечем будет жить. А так, в желтом свете тусклой лампы, как в замороченной аквариумной мути, будут двигаться преисполненные значимостью тени, и жизнь их, в концертном исполнении, не кончится никогда. Не окликайте лунатика, вам от этого лучше не будет, а он может упасть и разбиться. Эй, кто там, задерните плотнее шторы!
— Лукин, вы меня слышите? Я с вами говорю! — Он почувствовал, как кто-то трогает его за локоть.
— А? Что? Извините, задумался. Дождливый день…
Секретарша посмотрела строго, жестом церемониймейстера распахнула высокую дверь.
— Академик ждет вас! Нашли время смотреть в окно… — продолжала она недовольно, милостиво впуская его в кабинет.
Открыв уже самостоятельно внутреннюю дверь предбанника, Лукин оказался в залитой электрическим светом комнате. Все здесь сверкало праздничной начищенностью и лакированностью, расставленные вдоль стен застекленные шкафы с откровенностью куртизанок демонстрировали свое достояние: длинные ряды канонизированных сочинений. Сидевший за огромным письменным столом хрупкий мужчина поднял от бумаг голову, посмотрел поверх половинчатых, для чтения, очков.
— Проходите, Лукин, проходите! — Поднявшись навстречу, Нергаль коротко пожал руку, указал на стул у приставного столика. — Присаживайтесь. Что новенького, как поживаете?..
Сев в кожаное вертящееся кресло, академик придвинул к себе сложенные стопкой папки, раскрыл одну из них. Произносимые им слова не несли никакого смысла, и Лукин позволил себе оставить их без внимания. Впрочем, хозяин кабинета на ответ и не рассчитывал. Демонстрируя свою занятость, он сразу же приступил к делу.
— Просмотрел вашу статейку. Понравилось, как и все, что вы пишете.
Нергаль уперся взглядом в то место на лбу Лукина, где, будь он индийской женщиной, стояла бы цветная точка. Привычку академика смотреть чуть выше глаз собеседника Лукин подметил давно, и все равно при каждой встрече она его раздражала. «Есть в нем все-таки что-то птичье, — думал он, разглядывая человека за столом, — что-то от птицы-секретаря».
— Однако, — продолжал Нергаль, не опуская глаз, — публиковать ее не считаю возможным. Это я вам говорю как главный редактор академических записок. Ваши рассуждения об исходе Гражданской войны и судьбе страны, их связь с боями за станцию… — он сверился с текстом в папочке, — Жутово не лишены новизны и привлекательности, особенно это ваше утверждение о том, что десяток-другой белых штыков могли переломить ход истории… Весьма, весьма забавно и наверняка положило бы начало широкой полемике, но… — Нергаль поднял палец, — не ко времени! Будировать тему Гражданской войны в столь нестабильное время… Нас могут не понять. Найдутся люди, которые расценят такой шаг как провокацию. Нет, конечно, как русский человек, я всей душой, но надо обождать, посмотреть, как повернется…
«Какие знакомые слова! — удивился вдруг Лукин, — а ведь ситуация-то повторяется». Точно так же мурыжили его с защитой кандидатской. Нергаль уже тогда был большим человеком, освобожденным секретарем парткома института. Докторскую ему лепили всем отделом, в члены-корреспонденты пропихивали силой, но все это было уже позже, а тогда все почему-то шушукались по углам — судьба Лукина висела на волоске. Было непонятно, куда вывезет: одни говорили, что коленом под зад за саму постановку вопроса об ответственности за Гражданскую войну, другие утверждали, что работу представят сразу на докторскую, а его самого возьмут на Старую площадь, где требуется свежая кровь. Многоопытный, близкий к руководству Серпинов водил Лукина под ручку по длинным институтским коридорам и объяснял, что все зависит от того, как на это посмотрят. Кто посмотрит — было неясно. Произносились какие-то уклончивые, не без таинственной значимости слова, но в любом случае решение должно было прийти через Нергаля, а тот крутил, хотя все еще здоровался. Тогда-то Лукин и услышал от Серпинова поразившие его слова: бывают академики от науки, а бывают от партии. Однако шло время, на Старой площади было явно не до него, и после ерзанья задом по стульям руководство все-таки выпустило его на защиту, и без лишнего шума был испечен кандидат исторических наук. «Почему так все получается, — думал Лукин, — сама собой вывелась порода людей, которые при любой власти впереди на белом коне!»