– Может быть.
И сейчас она опять слышала эти слова: «Может быть».
Зачем бы ему это говорить, если он так не думал? Понимал же он, что говорит? Разве нет у слов такой силы, что как скажешь, так оно и сбудется? Или сказанная вслух правда может после обернуться ложью – и некого будет в этом винить?
«Может быть», – сказал тогда Лаури. И это ничего не значило.
Просто понять нельзя, как она пережила эти две недели. И сегодняшнее гулянье. И эту долгую, нескончаемую поездку с Ревиром.
Лаури все-таки пришел, когда уже настала ночь. Клара сняла нарядное платье, но спать еще не ложилась, ждала.
В темноте она и не всматриваясь различала все вещи в комнате, она ведь знала, где что. Она полулежала-полусидела поверх одеяла, поджав ноги, опершись спиной на подушку, рядом пристроила пепельницу. Как раз закуривала шестую сигарету – и вдруг услыхала хорошо знакомую машину Лаури; прежде она и не думала, что узнает его машину на слух.
Лаури постучался и вошел. Клара была уже на ногах.
– Нет, не зажигай огня, – сказал Лаури и притворил дверь. Она услышала, как тяжело он дышит.
– Что случилось?
Он схватил ее, притянул к себе.
– Я не могу остаться. Спешу. Кажется, влип в историю. – Он говорил торопливо, но не испуганно. – Заскочил по дороге. Остаться не могу. Ты как, жива, здорова?
– Что случилось?
– Только не плачь, ради бога… перестань!
Лаури обнял ее, приподнял, ноги ее оторвались от пола. Кларе стало страшно: какой-то он странный, бесшабашно-веселый…
– Не бойся, детка, я цел и невредим… просто спешу. Ну а ты-то как, малышка? Как твои дела? Я по тебе соскучился…
Он подтолкнул ее к постели, усадил.
– Слушай, мне нельзя остаться. Может, я смогу написать тебе, что ли… хорошо? Хорошо, лапочка?
– Ты что-то натворил?
– Ну да, черт возьми, давно пора, – сказал Лаури. Мне уже осточертела эта мышиная возня, эта моя грошовая работенка. Когда мы увидимся в следующий раз, я буду уже не тот. Сейчас мне самому тошно на себя смотреть – что я такое, черт подери?
Он грузно сел на кровать подле Клары. Тело его отяжелело от бьющего через край веселья. – Еду в Мексику, лапочка…
– И я с тобой…
– Что-о? Ты останешься здесь. Ты уже не маленькая. Дать тебе денег?
– Почему ты уезжаешь? – вне себя спросила Клара. – Что случилось? Убил кого-нибудь?
– Я никогда еще не был в Мексике, вот и еду. Я там развернусь… Слушай, тебе денег дать? Как ты живешь, черт возьми?
Он взял ее за подбородок, поглядел в упор – совсем новый Лаури, шумный, незнакомый. Она ощущала на лице его неровное дыхание и вся оцепенела. Слова не шли с языка.
– Ты милая, славная девчурка, но слушай, слушай, я ведь никогда тебя не обманывал, верно? Я тебе ни словом не солгал. Всегда говорил как оно есть, ничего не обещал. Верно? Ты ведь не в обиде?
Он прилег рядом, обнял ее. Но Клара была уже далеко от него, стала маленькая-маленькая. Она и сама чувствовала, какая она маленькая, и тело ее у него в объятьях какое-то окоченелое, неживое, словно постороннее им обоим. Лаури целовал ее и все говорил, говорил – тихо, порывисто, непонятные силы кипели в нем, грозя раздавить Клару этим безмятежным, буйным весельем. А она будто сжалась в комочек в своей телесной оболочке и не могла совладать с нею, унять дрожь, не могла понять, что происходит. Лаури поднялся.
– Клара, мне пора, – сказал он. – Время не ждет. Если кто будет меня спрашивать, пошли всех к чертям, ладно? Я только беру свою долю. Если он от меня не отстанет, я размозжу ему башку. Так ему и скажи. Слушай, Клара, я постараюсь когда-нибудь еще с тобой свидеться… ты меня не забывай, ладно? Вот на, это тебе. Не забывай меня… я ведь не так уж плохо о тебе заботился, верно?
И он ушел. Клара лежала не шевелясь. Потом наконец зажгла свет и увидела на столе деньги – раскиданные кое-как бумажки, словно их расшвыряло вихрем, каким пронесся здесь Лаури. Не сразу она заставила себя подняться и прибрать эти бумажки. Она двигалась медленно, точно деревянная. Как же ей жить дальше?
Тот день, когда Клара начала сама управлять своей жизнью, был обыкновенный, ничем не примечательный. До последней минуты она понятия не имела, как подчинить себе все эти случайности, – так водитель на полной скорости рванет машину вбок, чтоб не наехать на кролика, или преспокойно раздавит его и даже не оглянется, а секундой раньше понятия не имел, поступит ли так или иначе.
Ей уже шестнадцать, а к тому времени, как родится ребенок, исполнится семнадцать. Каждое утро после отъезда Лаури она просыпалась, ясно, отчетливо сознавая, что с ней случилось и что ее ждет. Туманную мечтательность минувших двух недель как рукой сняло. Клара смотрела на все вокруг пристальным, холодным взглядом. Быть может, она не слишком полагалась на окружающий мир… быть может, хотела увериться, что вещи остаются на своих местах, не меняют свой облик и существо. Она непрестанно думала о будущем ребенке, а тем самым и о Лаури: вот способ сохранить ему жизнь, даже если – в Мексике или где-нибудь еще – он когда-нибудь умрет. Он будет жить в ребенке, у ребенка будут его глаза или, может быть, рот, что-то отцовское в складке губ, и он станет откликаться, когда она позовет, и прибежит на зов, как бы далеко ни был.
Жителям Тинтерна Клара, должно быть, казалась такой же, как все здешние девушки, которые жили у самого шоссе и взрослели слишком быстро, и, однако, им не терпелось поскорей сделаться совсем уже взрослыми. Люди старшего поколения, те, кто успел прочно стать на ноги и не потерял все деньги и землю во время передряги, постигшей страну несколькими годами раньше, не видели разницы между Кларой и другими такими же девчонками с окрестных ферм; совсем еще девчонки, а их вечно таскают по танцулькам, по придорожным барам и гостиницам, освещенным неоновыми огнями; смотрят они скрытно и недобро, глаза у них слишком знающие; знание это дается годами скуки, идущей об руку со взвинченностью, когда тягостные будни чередуются с лихорадочными, опасными развлечениями, долгие дни в поле или на скотном дворе – с вечерами на шоссе или где-нибудь в заброшенных домах, в сараях, с мужчинами, знакомыми только по вчерашним танцам. Клара даже не разговаривала ни с кем из этих девчонок, хоть и знала, как нетвердо стоит на ступеньке, отделяющей ее от них; а с виду она ничуть не лучше их, и как тут быть – непонятно. И конечно же, люди перемывают ей косточки. Сплетничали, когда ее навещал Лаури, а теперь, когда он не появляется, сплетничают и того больше. Сонин дружок попал в переделку, брат его жены порядком его избил, было это в другом городе, и про эту драку тоже болтают вовсю. Джинни с таким наслаждением и так зло треплется про Соню… мучительно думать, что все это относится и к ней, Кларе, с ней вышло еще хуже, Соня по крайней мере ничего хорошего и не ждала. И все-таки она любит Лаури, все надеется – может, он еще передумает, ведь эта Мексика так далеко… а с виду она все такая же, лицом ничуть не переменилась. В память Лаури она дважды в неделю моет голову и сушит волосы на знойном августовском солнце, и в этой жаре удается забыть, сколько времени уже отделяет ее от тех дней на побережье. Когда такое пекло, рушатся все преграды.
Она плакала часами напролет, а потом кляла себя за эти слезы, как и все минувшие два года. Всего тяжелей были жестокие, невыносимые часы, когда не оставалось уже ни слез, ни проклятий. Точно позывы к рвоте на голодный желудок – нескончаемые мерзкие судороги, которые не приносят никакого облегчения. Лаури – подлец, думала она, но что из этого? Ведь он всегда был подлецом и ничуть этого не скрывал. Его можно было изругать самыми последними словами, и он соглашался, а потому ругательства не приставали к нему, попросту отскакивали, и он оставался все тем же, прежним Лаури… Клару измучила, измотала любовь к нему, лихорадочная страсть, что бесновалась в ее теле и неистово рвалась наружу. Как бы хорошо дать ей выход, изрыгнуть ее, отплеваться… но этот дьявол все сидит внутри, вцепился в нее мертвой хваткой. Ребенок тут ни при чем. Он сам по себе, он мирно ждет, он спит в ней и не торопится. И потихоньку набирается от нее жизни, кормится малыми капельками ее крови… а дьявола, которого она носит в себе повсюду, куда бы ни пошла (однажды в воскресенье даже в церковь забрела, так нестерпимо было оставаться весь день одной), – этого малостью не насытишь, кротостью не задобришь, он беснуется в каждом уголке ее тела, проникает в каждую клеточку, жжет, колет, язвит, не дает ни минуты покоя. Ему нужен Лаури, нужна любовь Лаури. Только Лаури мог бы его укротить, но он уехал и, должно быть, никогда не вернется.
– Сукин сын, – бормотала Клара.
Порой на улице она разговаривала сама с собой, старалась только не шевелить губами. Часто она впивалась глазами в машины, что проезжали через Тинтерн, незнакомые машины, словно они могли привезти ей весть из чужой, далекой страны, и те, кто сидел в машинах, ловили ее взгляд и увозили его с собой. Соня сказала, что глаза у Клары стали больше прежнего. Сбавлять вес не надо, предостерегла Соня, не то она станет уж слишком худая, а вот брови она себе сделала красивые. Сама Соня чересчур выщипывала брови, от этого лицо у нее всегда было немного удивленное, а вот мрачные раскосые глаза ее ровно ничего не выражали. Они уже слишком много в жизни видели. Возможно, Соня почувствовала, что Клара несчастна, ведь Клара больше не болтала с нею, как бывало прежде, но Соня не умела выразить свои добрые чувства и не знала, как заговорить всерьез о самых сокровенных чувствах подруги. Она только не скупилась на злые, презрительные и насмешливые слова о мужчинах: вот уж из-за кого не стоит расстраиваться! Клара теперь постоянно забывала пригласить ее ночевать, и Соня тоже забывала это предложить. Обе не стремились возобновить прежнюю тесную дружбу, ведь обеим слишком многое надо было скрывать. Но Клара заметила: Соня больше не фыркает, что Лаури «белобрысый стервец», который «больно много о себе воображает». Язвительные шуточки прекратились – как отрезало.