— А он у тебя уже есть, — сказал я.
— Где?
— Сейчас… — я посмотрел на часы, — твой надежный, сильный и мужественный человек, наверное, делает клизму.
— Зачем? — вытаращилась Лилька.
— Кишечник промывает, — ответил я. — Больному перед операцией. Потом он будет тыкать зады иголками, ставить капельницы, перестилать постели, тайком сливать казенный спирт… — я не знал, чем еще занимаются медсестры в больницах, и сказал. — На работе Клавдия, но, поверь, ее сердце всегда с тобой.
— Мы с Клавой просто подруги, — насупилась подруга. — Уж, не думаешь ли ты…
— Не думаю, не думаю, — успокоил я Лильку, явно собравшуюся прочитать мне лекцию о морали, нравственности и прочих вещах, может, и необходимых в жизни каждого порядочного человека, но всуе совершенно неуместных. Поминать нравственность мы все умеем, а ты попробуй-ка нравственно жить в атмосфере тотальной нелюбви и душевной черствости.
— Лиль, скажи, почему ты такая злая? — спросил я начистоту.
Лилька посмотрела на меня так, словно я отхлестал ее по лицу сырой куриной тушкой.
— Сколько можно так по-свински обращаться с чувствами ближнего? — продолжил я. — Если Клавдия тебе неинтересна, то так ей и скажи, чтобы она уж не ждала, не надеялась и времени с тобой зря не теряла.
— Мы с Клавой подруги, — сказала Лилька.
— Мы с Кирычем тоже не враги, — парировал я.
— Но ведь Клава — женщина?!
— Клавдия, прежде всего, человек, — жестко ответил я. — И с твоей стороны бессердечно использовать ее чувства не по назначению. «Ах, Клавочка, пойдем в кино», — передразнил я, — «Клавочка, проводи меня до дому, мне страшно»… Она же молится на тебя!
— Молится, — согласилась Лилька.
— …Души в тебе не чает. Кто тебе на 8 марта первым цветы подарил?
— Клавочка, — жалко улыбаясь, ответила Лилька.
— Вот видишь! Жила бы и радовалась! Так нет же, подавай тебе сафари с жеребцами.
— Но ведь она женщина?! — повторила Лилька.
Кукушка, ей-богу. Перед ней соловьем разливаешься, тайны души человеческой раскрываешь, а она только и знает «ку», да «ку».
— Ты, что, так и состариться одна хочешь? С тремя кошками и вибратором в затхлой спаленке? — сказал я, злясь, что подругу может смущать такая мелочь. — Без слез, без жизни, без любви?!
— Нет, — сказала Лилька.
— Вот и люби Клаву, раз жеребец не достался, — от чистого сердца посоветовал я. — И вообще, если хочешь, бери жеребцов в аренду. Мало их что-ли на рынке секс-услуг? Только любви от них не жди. Поверь моему слову, тебя ни один мужчина на свете не будет так любить, как Клава.
— Да, — задумчиво сказала Лилька.
— Смотри! — предупредил я. — Помучается она с тобой помучается, да и уйдет восвояси. Будет слать цветы кому-нибудь другому. А ты будешь жалеть и горько плакать, что дальше собственного носа не глядела. Эгоистка!
— Нет, Клава не бросит, — сказала Лилька. — Она не такая, — и слабо улыбнулась.
Я смотрел на нее и мысленно ругал равнодушие небесных сфер: за окном было серо, хотя по сюжету в комнату должно было заглянуть солнце.
Осторожно, чтобы не производить лишнего шума, я прикрыл дверь, достал из кармана халата тетрадный лист в клеточку, расправил его на крышке унитаза и, примостившись рядом на полу, написал:
Ухожу по доброй воле и в здравом уме.
В моей смерти прошу никого не винить.
И. В. * * *
— Бывают же такие люди! — посочувствовал Зюзин, прочитав записку, которую я нашел утром на своем столе. Она состояла из одной строчки.
Урод, сдохни!
— А ты чего хотел? — весело спросил меня шеф, когда я, трясясь, как кошка под дождем, показал ему анонимку. — Сам нарывался.
— Слышала, что наш-то учудил? — сказала после обеда рекламщица Вика. — Жаловаться к главному побежал.
— А-то, — ответила корректорша Варя. — Его кто-то матерно обругал.
— Нет, не матерно, а по-дружески, мол, сиди и сопи в тряпочку, — сказала Вика.
Варя хихикнула:
— Жертвой себя еще назвал. Невинной.
— Он и есть жертва, — сказала Вика. — Атомной бомбардировки и криминального аборта.
— В мое время таких в тюрьму сажали, — сказала Мария Львовна. — А он еще бахвалится. Я, говорит, только с мужчинами. Вы видали такое?
— Кости моете, — фальшиво-весело сказал я, резко распахивая дверь.
Конечно, мнение коллег очень интересно, но не могу же я вечно стоять в коридоре и ждать, когда барышни вдоволь насплетничаются.
Вика хмыкнула.
Варя ойкнула.
Мария Львовна, ничего не сказав, уплыла к себе.
* * *
— Ты долго? — в дверь поскребся Марк. — Кино уж началось.
— Сейчас, — крикнул я. — Совсем немного осталось!
— А! — коротко ответил Марк и ушел.
«Даже умереть не дадут по-человечески», — угрюмо думал я.
Я стоял на цыпочках на унитазной крышке, пытаясь приделать к лампочке пояс халата.
— Черт! — вскрикнул я, обжегшись.
Лампочка скрипнула и погасла, обвалив на меня кромешную тьму.
* * *
…Ручка в чехольчике. Скрепки в футлярчике. Аккуратная вязанка маркеров, перетянутых красной резинкой. Фотография женщины с ребенком в новой стеклянной рамочке. Бисерно исписанная бумага, уложенная в стопку такой идеальной ровности, что верхний лист, от сквозняка чуть съехавший в сторону, казался кощунством.
На столе у Зюзина царил идеальный порядок. Он был вопиющим тем больше, чем дольше я искал нужную бумагу.
— Текст я распечатал, — сказал Зюзин, уходя.
Я исследовал его стол снизу доверху, но треклятые «письма читателей», сочиненные Зюзиным, куда-то запропастились, и я чувствовал себя хирургом-неумехой, который напрасно крушит операционную в поисках скальпеля. Время идет, руки трясутся, пот заливает глаза, а на разделочном столе пациент хрипит предсмертным хрипом.
В данном случае недовольно хрипел Димон, тщетно ожидающий от меня всей полноты информации.
А полнота ее все-так и оставалась односторонней, как и положено для узких специалистов, будь-то хирурги или журналисты, на пробу назначенные ответственными за номер.
— Не то, не то, не то, — приговаривал я, перебирая страницы. — А это что?
Миша — сдал.
Велим. Ст. — сдал.
А. Л. — сдала.
Никанорова — сд.
Урод — сд.
Варя — сд.
Вика — сд.
«Я тоже сдавал!» — возмутился я, пробежав глазами список тех, кто скинулся на подарок шефу. Димону на днях стукнет 35 и Зюзин вчера метался по редакции, собирая по сто рублей с носа. «Маловато для такого-то человека», — расстроенно приговаривал он, пересчитывая купюры.
Я перечитал список внимательнее, но своего имени так и не обнаружил. «Забыл, подхалим», — собрался я рассердиться и… похолодел, зацепившись взглядом за пятую строчку…
Урод — сд.
— Урод, сдохни, — вслух переиначил я по уже известному лекалу.
Зюзин никогда ничего не забывает. Уродом был я.
* * *
Туалетная тьма законопатила меня со всех сторон и от того ближайшее будущее виделось, как на ладони.
«Через три дня меня понесут по улице в гробу под печальную музыку и вой, — обреченно думал я. — Выть будет Вирус, срываясь с поводка, чтобы в последний раз облизать умиротворенное лицо хозяина. И Марк тоже будет выть, заваливаясь на Кирыча. Тот выть не будет, но на лице его будет написано такое страдание, что всем будет ясно: у него горе. И даже мама, которая, конечно, приедет одна, на секунду пожалеет чужого мужчину, прожившего с ее сыном столько лет. „Тоже ведь человек“, — подумает она и отвернется, вспомнив наставления мужа, для которого я умер уже давно.
Зинка, если не проспит, тоже придет поплакать. Она нарядится во что-нибудь умопомрачительное, в чем в последний путь провожают близких только эксклюзивные женщины породы „дама“. Лилька, которой будет не до нарядов, будет шмыгать покрасневшим носом и нервно комкать платочек, шествуя под конвоем еще более суровой, чем обычно, Клавдии. „Эх, бл…“, — огорченно ругнется Санин, сбежавший на похороны тайком от жены, как раз кстати ушедшей к маникюрше. „Такой молодой и уже…“, — скорбно задумается Розочка, наблюдая за процессией из своего окна…».
* * *
— …Ты-бля-ты-че-бля-я-тя-бля-насквозь-вижу…
Празднование дня рождения не продолжалось и десяти минут, а шофер Миша, обычно кроткий, как ангел, был пьян вдрызг и агрессивен.
Я попросил подать мне вилку, чтобы половчее подцепить помидорину с блюда, но получил только брызги слюны.
— …Ты, бля, ко мне не подкатывай, — наскакивал он на меня бойцовским петухом.