Засыпал он лишь на мгновение, потом его будила тоска, и он оказывался в пустоте, в которую проваливался; он поднимал голову, долго смотрел в дождливую тьму и снова проваливался, тащил Янку за волосы по грязному полю, пока она не потеряла свои огромные ботинки, слышал, как она дышит со стоном и просит, чтобы он ее отпустил.
Он отпустил ее. Какой смысл было мстить? Все равно уж ничего не вернешь.
— Лишь бы выдержали, — сказал отец. — Какая же это, должно быть, тяжесть! — и как-то весь сгорбился, словно на его спину опускалась тяжесть взбунтовавшейся воды.
Они подошли к мосту. У высокой мерки собрались люди, среди них была и Янка. Он впервые видел ее за эти семь дней. Она не заметила его. Как и все остальные, она наблюдала за прибывающей водой, но он видел ее, будил в себе ненависть или хотя бы презрение, но вместо этого испытывал только тоску по ней, ощущал прикосновение ее тела, ее гладкой и теплой кожи.
— Тебе бы лучше вернуться туда, к тысяче триста пятидесятому, — сказал отец неуверенно, — что-то нет у меня доверия к этому месту.
Она стояла немного расставив ноги, пальто на ней не было, платье вымокло от дождя, с волос стекала вода.
Он стоял всего в нескольких шагах от нее.
— Боже, — сказала она, — что, если правда будет наводнение? Мама же не может выйти.
«Почему все это случилось?» — рассуждал он лихорадочно. Почему он такой неудачник? Павел неотрывно смотрел на нее. Теперь она казалась ему совершенно чужой женщиной, и он не понимал, откуда вдруг возникло это чувство. Видно, что-то незнакомое послышалось ему в ее голосе. Но и вправду, перед ним была чужая женщина, чужая судьба, чужой мир, в который он так и не проник. И тут он впервые предположил, что, может, это и есть ее настоящий облик, и даже испугался своего предположения.
— Надо молиться, — сказала Байкова.
Он ее придумал. И верил, что она такая, какой он хотел ее видеть, хотя такой она даже и не могла быть.
— Пресвятая дева, богородица, мать ты наша милосердная, посмотри, пресвятая дева, какая беда нависла над нами…
Он видел, как она шевелит губами, и молчал. Да, молиться, подумалось ему, остается только молиться, когда ничего уже не сделаешь: приди и задержи воду. Милосердная! Верни мне любовь! Отврати опасности… Милосердная…
Павел повернулся и пошел по размокшей плотине, вода под ним тихо шумела, во тьме белели плевки пены.
Надо молиться, решил и он, ведь мы верим в то, во что нельзя верить, а когда познаем это, нам ничего уже не остается делать. Да, он был таким же, как все эти люди, — верил в бога, которого не было, верил в напрасный бунт чудака Лаборецкого, верил учителю с его утопией, верил в силу любви, которую сам выдумал, верил в счастливую жизнь в далеком городе и в то, что возможен такой мир, в котором не будет больше проблем… А когда понимал, что ошибся, падал, как камень, на дно. Но потом, чтоб подняться, снова выдумывал себе какую-нибудь новую веру.
А что мне было делать?
Он медленно приближался к месту, где плотина сужалась; теперь и он ощутил огромную тяжесть воды, давящую на утлые стены — как долго они выдержат? Он спустился вниз. Низкие колосья терлись о его ноги, а над головой шумела вода. Пасть бы сейчас на колени и молиться: господи, боже мой, останови этот дождь, хоть в этом одном смилуйся, посмотри, какая работа! Он понял, что крепости этой плотины, в которую верил он, в которую в конце концов уверовали и здешние люди, никогда на самом деле не существовало, и если вода немного поднимется, она перельется через край и, обрушившись на поле, унесет на хребте своих волн те самые цепи, в которые хотели ее заковать.
Именно здесь, на этом самом месте, она навалится на меня, подумал он. И уже видел, как начинает шевелиться земля; потом через разрыв хлынет вода, она превратится в широкий поток, который подхватит его и понесет и будет с бешеной силой швырять его на камни, захлестывая волнами. Так вот и умру: несколько мгновений — и водяной свод сомкнется над головой, кругом никого, вода врывается в рот, неба уже не видно — кругом одна вода, бескрайний поток, последний глоток воздуха, шум — и наконец тишина.
Он стоял в каком-то оцепенении, капли дождя падали на лицо и тихо стекали по плащу. Непрекращающийся дождь. Ему казалось, что он стоит здесь давным-давно, всю свою жизнь, слабый и беспомощный, стоит и дожидается, когда же разорвет плотину, которую он не может спасти.
Вдалеке замигал огонек фонаря, вероятно, шел отец или какой-то другой сторож. Воду все-таки можно было бы обуздать — ведь построили много хороших плотин. Хороших и плохих. Только человек всегда хочет верить, что та, которую строил он, самая лучшая и самая крепкая.
Павел шел по расквасившейся дамбе — длинная черная блестящая полоса, — в темных лужах он мог видеть самого себя: глупый, лупоглазый деревенский парень, ничего-то он не знал и ничего-то не мог добиться, а хотел ведь добиться всего, ко всему чувствовал призвание. Но в существующем мире он не мог Достигнуть ничего и поэтому Должен был выдумывать себе иной мир, мир, в котором возвышались крепкие плотины, построенные им, и была настоящая любовь, которой он жил, настоящая дружба, мир богов и спасения, мир совершенных мыслей, которые опускались с небес, как яркие и легкие перья фазана, — беги, собирай их и будешь счастлив!
А мир вокруг был совершенно другим, совсем непохожим ни на одно из его ярких представлений, не было в нем ничего подлинного — дружба превращалась во вражду, вражда — в любовь, а любовь гибла в ту минуту, когда начинала убаюкивать самое себя, мысли, которые казались очевидными, становились ложью и совсем другие завладевали миром. Люди в этом мире были такими, какими были на самом деле, и боги умирали гораздо быстрее людей. Это был мир, в котором не было спасения, хотя люди так этого жаждали.
Он приближался к мосту — там до сих пор стояли люди, но Янки среди них уже не было. Ему показалось, что он слышит слова молитвы, но не хотел присоединяться к молящимся. Он остановился неподалеку и пытался представить себе, что будут делать люди, если плотина прорвется, что сам он будет делать? Выход был только один — начать все сначала. Он вспомнил о новом проекте: если его осуществить, он, вероятно, задержит воду. Ему следовало бы принять участие в этой работе, чтоб узнать, неужели и эта надежда опять окажется тщетной?
До него все время доносились монотонно повторяемые слова. Скорей всего, это была не молитва, просто люди что-то повторяли как заклинание, так им было лучше.
Он вдруг остро ощутил свое одиночество. Чем же ему утешиться?
Хоть бы наступило утро, подумал он утомленно; ему казалось, что свет дня принесет ему облегчение. Он поинтересуется новым проектом, может, его действительно возьмут на работу, а может, он найдет и настоящую любовь. Еще все могло быть впереди, но сейчас он чувствовал только одно одиночество. Ах, скорей бы наступило утро!
Он подошел к толпе у моста, теперь он слышал разговоры, но это не могло его успокоить.
— Который час? — спросил он, чтоб что-нибудь сказать. И кто-то за его спиной ответил:
— Около полуночи.
Юрцова проснулась посреди ночи. Ей никогда не хватало сна на всю ночь; ее неутомимое тело разболевалось от лежания; боль будила ее сразу же после полуночи, и потом она уже только лежала с открытыми глазами и громко вздыхала, звала сдавленным голосом Янку, и, если дочь не отзывалась, она разражалась непрерывным потоком ругательств.
Вот и сегодня постель дочери была пустой.
— Курва, а не девка, — хрипела она.
Два месяца назад она была на свадьбе у своей племянницы, много выпила, упала под стол; люди решили, что она просто напилась, и бросили ее, как мешок зерна, на солому в риге, и только утром хозяин отвез ее к доктору.
Она долго лежала без движения, даже говорить не могла, однако все видела и все понимала, и добрые соседки, которые навещали ее, старались посвятить ее во все, что знали сами.
Так она молча выслушала историю своей дочери, узнала, что та путается с сыном трактирщика, откликалась на это только глазами и огорчалась тоже только глазами; но постепенно к ней стали возвращаться и речь, и движение, и наконец она смогла сказать дочери все, что о ней думает.
— Ах ты, шлюха, чтоб тебя паралич довел до смердящей могилы!
Она встала и, хватаясь за стенки, добрела к шкафу. За бельем лежала спрятанная бутылка самогона. Это дочь туда ее спрятала, потому что врач запретил матери пить, а она боялась, что мать все же не вытерпит.
Но Юрцова о бутылке давно знала, она уже не раз доливала ее из того, что приносили сердобольные соседки. Она взяла бутылку, вытащила пробку и жадно припала к горлышку.
— Ах ты, курва! — чертыхалась она при этом, — и ты еще будешь мне запрещать!
И пошла вдоль стены к столу, держась только за бутылку.