— Ладно, бабушка, — ответила Ксюша. — Уберу, кой-что поштопаю.
Они еще потолковали о своих домашних делах, затем поднялись с завалинки и вошли в барак.
«Бабка уйдет часа через два», — подумал Уходолов, возвращаясь в посёлок. А чтоб эти два часа стали короче, он, войдя в свою комнату, бросился на койку и закрыл глаза. Но лежать было неудобно. Что-то мешало. Он поправил подушку, и вдруг поймал себя на мысли, что всё это время как будто репетирует то, что должно случиться сегодня, скоро, часа через два или три.
«А может быть и раньше», — подумал он, уже сидя на койке и вынимая часы.
Часы были золотые. Он привык к ним, они стали его обычной вещью, примелькавшейся и знакомой. Но теперь они напомнили ему о Семыхине, о той давней истории, начавшейся на Трухановом острове и закончившейся в Киеве, на Подоле.
Не понимая, почему именно эта история воскресла перед ним, Уходолов всё же восстановил ее во всех деталях. Он подсчитал те годы, которые прошли с тех пор, когда Семыхин валялся на полу и уткнувшись лицом в шапку-кубанку каялся. Семыхина нет. Остались только вот эти его золотые часы да еще маленькая заметка из киевской газеты, сообщившая о том, что 24 августа 1922 года, ночью, в районе Еврейского базара был обнаружен убитый бандитами гражданин Семыхин. Потом Уходолов вспомнил своего отца, тамбовского мужика, говорившего, что не судьба ведет человека по времени, а время жандармом тянет человека к его судьбе.
Уходолов встал с койки и вышел на улицу.
Кто-то пытался пригласить его выпить стопку спирта. — «Нет», — ответил Уходолов. В другом месте его остановил напарник драгер.
— Заходи, Семен, в очко сыграем!
И здесь ответив «нет!», Уходолов двигался дальше и, наконец, опять оказался среди сосен.
В половине четвертого из барака вышла старушка поселенка с большим узлом белья.
Суходолов, уже сделавший несколько шагов, остановился. Совсем так недавно прорепетировавший всё, что должно произойти, он почувствовал себя ни к чему не подготовленным. Единственное, с чем он может приблизиться к Ксюше — это со своей открытой душой, очень простой и теперь уже освобожденной от грязи.
Но как это объяснить? А может быть и слов не нужно? Может, надо только сказать, что от всего прежнего он отвернулся, а чтоб это было навсегда — пусть Ксюша простит его грехи и грехи других, и простив — поддержит его, пойдет с ним рядышком, вспомнив, как об этом они говорили давно, тогда, когда она была дочкой мельника на Тамбовщине, а он — молодым, веселым сыном крестьянина с той же Тамбовщины.
Он стоял в растерянности, вдруг поняв, что для такого рассказа нужно много хороших, прямо святых слов. Их у него не было. А может просто начать с того, как он думал о ней, как искал, как добирался сюда… а когда нашел, ни чего другого не осталось у него, как спросить: «Что же делать?»
Автор отвергает возможное предположение, что такой вопрос — своеобразный литературный прием. И вот почему: Автор знает, чем закончились терзания Уходолова и как он объяснялся с Ксюшей. Автору довелось обо всем этом говорить с самим Семеном Семеновичем Суходоловым, ставшим Уходоловым, говорить долго и мучительно откровенно. Автор даже осмеливается сказать: сила Уходолова, его мужественное стремление к самоочищению не оставляет места для прищуренно-критического взгляда.
— Я, конечно, осволочел, — говорил Уходолов. — Оскотинился. Зверем обернулся. А внутри у меня такое, понимаешь, непонятное. Разное! Ну, вот, думаю о своем отце, и о том, никому не нужном профессоре, старике Воскресенском. Так это же мои мысли просто зацепка, чтоб ухватившись за нее еще немножко подышать. А не будь зацепки — сыграл бы свою последнюю игру, а что не вышел бы из нее живым — так мне наплевать! Но сыграть не мог: заставил жить этот дотлевающий остаток былого, всем чужой профессор богословия. Думал: вот похороню его, а потом… Старик, понимаешь, живет. Пусть живет! А тут у меня, кроме старика, теперь уже окончательная зацепка: моя Ксюша…
Какими путями-дорогами двигался к своей Ксюше Уходолов — Автор знает точно, в подробностях.
Вплоть до того, как вошел Уходолов в барачную комнатушку. В комнатушке, склонившись над рваным ватником, Ксюша работала иглой и не заметила, что в дверях стоит кто-то чужой.
— Ксюша, — прошептал Уходолов. — Вот и я здесь.
Она в испуге вскочила. Ватник упал к ее ногам.
— Ты? — спросила она в ужасе.
— Я, Ксюша.
— Зачем?
— Не надо, Ксюша. Чего говорить? Прими меня.
— Это после всего прежнего? Как ты мог забыть об этом прежнем, подлая твоя душа? — задрожала Ксюша, и Уходолову показалось, что ее бедная, мертвая левая ручка чуть-чуть шевельнулась, словно и она хотела оттолкнуть его. Но не поднялась эта, когда-то простреленная, теперь безжизненная и потому страшная рука.
— Я всё помню, Ксюша. Только я уже отодвинулся от того, и потому пришел к тебе. Прими меня, Ксюша…
Ему хотелось говорить еще и еще, говорить о том, как он ее любит. Но рассказать об этом, о своем чувстве он не смог. Были обыкновенные слова о том, что он ее жалеет, слова о том, что жить без нее, без своей Ксюши, ему уже не стоит.
Он подошел к ней и попросил:
— Ксюша, будем вместе. Я тебя жалею, пожалей и ты меня.
Она, задохнувшись, скользнула по нему быстрым взглядом и так пренебрежительно, как будто видела перед собой что-то неопрятное и дурно пахнущее. Но перед ней стоял почти что прежний Семен. Нет, это не был Сеня. Другой, более сильный, с суровым лицом, с двумя резкими морщинами у губ — он показался ей и нужным и родным. Но было еще что-то, стоявшее между нею и ним. Словно торопясь разнести эту преграду, покончить с чем-то, теперь лишним, Ксюша, не понимая, что делает, вдруг выкинула свою правую, здоровую руку и маленьким кулачком ударила Уходолова где-то около уха. Она хотела ударить еще раз, но вместо этого прижала руку к своим заплывшим слезами глазам.
Уходолов стоял и смотрел и впервые в жизни испытал удивительно спокойную чистоту и в себе и на себе. Радуясь этому, он тихо прошептал «Ксюша», и уже знал, что никуда он не пойдет, навсегда останется с нею и освободится от нужды жить в темноте, пусть и солнечного дня.
— Сеня, — сказала она, — я тебя тоже жалею.
— Жалеешь? — повторил он и засмеялся больным смехом.
Глядя на его странно дергающиеся губы, Ксюша подумала, что сейчас он упадет и начнет биться в припадке.
— Сеня! — вскрикнула она, бросившись к Уходолову с протянутой рукой.
Слабая рука Ксюши — Автор в этом убежден! — подняла бы Уходолова из пропасти и, в конце концов, сотворила бы великое чудо обновления человека.
Сказав «сотворила бы», Автор с горечью признает, что чудо не было завершено. И не по вине Ксюши…
Тут Автор ставит многоточие. Это необходимо, чтоб напомнить о неосуществившейся мечте Решкова опереться на руку Ирины и при помощи Ирины подняться над самим собой.
Мечта Решкова рухнула. Как он воспринял это — дают понять —
Беседы Решкова с Кулибиным о любви и ненависти
Почему скрывал Решков от Кулибина правду о смерти Ирины? Тут какая-то психологическая загадка. Стоило, например, Кулибину вспомнить об Ирине, Решков слегка бледнел, но охотно поддерживал разговор о ней, как будто бы живущей где-то там, очень далеко, куда, возможно, он еще раз поедет.
— Вот и в третий раз вы видались с Ириной? — спросил Кулибин. — Или в четвертый? Но это не важно. И в десятый раз вы прибьетесь к ее порогу, и она встретит вас сухими, сжатыми губами. А когда будете уходить, не услышите ни одного слова. Тут уж, Леонид Николаевич, ничего не поделаешь! Будь бы Ирина несколько другой, попроще, победнее духовно, она бы…
— Она бы припасла острый нож и в одночасье, как говорят поморы, пустила бы его в ход, — не то спросил, не то пояснил Решков. — Это был бы хороший эпизод для той, вами еще не написанной, книги. Правда?
Кулибин не сразу ответил.
— Вы это напрасно, — наконец сказал он. — Всё значительно сложней.
— Вы так думаете?! — в волнении воскликнул Решков. — Тогда объясните, почему Ирина ненавидит меня?
— Ненависть? Не то слово. Она — презирает. Понимаете? Ненавидя — еще можно любить, но там, где презрение…
— А ведь вы правы, Владимир Борисович. Только теперь я понял, что ненавидя полковника Мовицкого…
— Да, да, — перебил Кулибин. — Тогда, ненавидя Мовицкого, вы его любили, вас согревал окружающий его мир, в котором жила и его дочь. А ненависть… не вы виноваты в ней! Признаюсь: я думал обо всем этом, для тех страниц, над которыми вы так охотно иронизируете. Они есть — эти страницы. Я лучше вас понимаю всё, случившееся с вами. Это ведь не вы сами, это чужая воля навязала вам мысль разрушить тот мир, в котором жил полковник Мовицкий и в котором могли жить и вы.