— Его убили… убили, — повторял взвизгивающим голосом Улыбышев, утирая влажный подбородок. — Я видел этих двух людей… Они в поселке…
— Ты можешь наконец прекратить вой и отвечать по-мужски? — перебил Дроздов безжалостно. — Можешь наконец отвечать на мои вопросы?
— Успокойтесь же, — сказала Валерия и своим платком вытерла лоб, подглазья Улыбышева, вложила платок ему в руку. — Возьмите, пожалуйста, и вытирайте слезы, если не можете сдержаться…
— Да, да, платок пахнет духами, — безумно забормотал Улыбышев с дикарской улыбкой. — Спасибо вам, Валерия Павловна. Я просто не могу, у меня нет сил.
И его пестрые мечущиеся глаза натолкнулись на взгляд Дроздова и не выдержали, снова заволоклись слезами.
— Простите меня, я, наверно, болен, у меня голова очень болит, все запуталось.
— Ты сказал, что Тарутина убили, — продолжал Дроздов. — И ты видел в поселке двух людей… убийц? Так я понял?
— Двое парней…
— Когда все случилось?
— Четыре дня, — забормотал Улыбышев, трудно дыша. — Нет, три дня назад… Нет, четыре, я помню, четыре…
— Где тело Тарутина?
— В морге. Здесь больница сельская, и там морг. Они ждут, что я похороню его или увезу в Москву. А я не могу…
— Что ж, пошли в морг, — сказал решительно Дроздов, срывая куртку с вешалки возле двери. — По дороге расскажешь, что ты знаешь об этих двух парнях…
И Улыбышев вскричал отчаянным воплем:
— Не надо смотреть, не надо! Вы его не узнаете! Это не он!.. Страшно, страшно! Как уголь с костями! Жаканом убили и бросили в костер. Я вытащил. Жаканом его…
— А ну-ка, Яша, возьми себя в руки и расскажи нам все. Все по порядку. Все, что тебе известно.
— Страшно, страшно, не могу… — всхлипнул Улыбышев. — Когда я начинаю вспоминать, у меня все в голове мутится и… тошнит…
— Рассказывай. Все, что знаешь.
Дроздов подхватил стул, поставил его напротив стула Улыбышева с твердым решением не предпринимать ничего до тех пор, пока не узнает все, что было здесь связано с Тарутиным и что видел и знал Улыбышев, произнесший эту окатывающую железистым запахом смерти фразу: «жаканом убили и бросили в костер».
Нет, тот ночной разговор с Тарутиным и его смех, когда зашла речь о легендарной веревке в «дипломате», вызывающей злоречие институтских коллег, вследствие чего распространялись наветные толки о его мистическом стремлении к концу через самоубийство, о скандальной и неизбывной «оригинальности», — тот разговор подтвердил предположение Дроздова о вызывающем дурачестве Николая, слишком уверенного в своей независимости, не считающегося ни с какими оговорами, слухами и сплетнями. Нет, ни о каком самоубийстве подозрения быть не могло, ни о какой магии веревки в «дипломате» не должно быть и тени мысли. И вот он сидит перед Дроздовым, Яша Улыбышев, младший научный сотрудник, страстный спорщик и оппонент Тарутина, горячо привязанный к нему, и это он, именно он, только что произнес знобящую душную фразу: «…жаканом убили и бросили в костер. Я вытащил…»
— Где твои очки? — проговорил Дроздов, неожиданно замечая какой-то недостаток на лице Улыбышева, чужом, точно подмененном безумием оцепенения.
— В тайге… я потерял… — Улыбышев прикусил запекшиеся губы, недвижно глядя близорукими, залитыми влагой глазами в одну точку на полу, потом жалостно, как обиженная девочка, попросил: — Спирту бы мне вы дали… Тошнит меня, в горле давит. — Он поперхнулся, уродливо напрягаясь всем телом. — Ой, не вырвало бы меня…
— Бедный Яшенька.
Валерия достала из рюкзака походную фляжку, отвинтила крышечку, плеснула в нее немного водки. Он выпил ее, давясь, подышал обожженным ртом, повторяя испуганно:
— Не вырвало, не вырвало бы меня… Я сейчас, Игорь Мстиславович, я сейчас все вспомню… Я только посижу немного…
— Вспомни, — сказал Дроздов. — Я тебя не тороплю. Посиди и вспомни. Сними куртку. Жарко, наверно, тебе.
— Н-нет. Х-холодно…
— Ну, хоть каскетку сними.
— Не хочу. Х-холодно, — дрожа, выговорил Улыбышев, и застенчивая улыбка скомкала его потрескавшийся рот. — Я вспомнил, вспомнил… («Как неестественно он улыбается. И зачем?») Рано утром Николай Михайлович разбудил меня… сказал, что надо взять ружья, пойдем к Веремской заимке, — заговорил Улыбышев и охватил грязными пальцами горло. — К Веремской заимке… Он сказал, что пройдем по начатой трассе, посмотрим, что делается, и дойдем до рабочего поселка… Ведь проект не утвержден, а они уже рабочий поселок строят, дорогу туда тянут. Пошли мы, смотрим — четыре бульдозера на трассе работают, а бензопилами пихты валят… Мы идем, а нам кричат: «На глухарька пошли?» Николай Михайлович был мрачный в тот день. Помню, он ответил: «На вас, дураков-умников, пришли посмотреть». Помню, как он посмотрел на них и даже засмеялся странно… Да не могу я все вспоминать, в голове у меня все мутится, Игорь Мстиславович! — слабенько и просяще проскулил Улыбышев и замолчал, оцепенело уставясь в одну точку под ноги себе.
— Как Тарутин погиб? Вы видели это? — спросил Дроздов. — Как все случилось?
— Его убили, — плаксиво выдохнул Улыбышев. — Он не погиб. Его жаканом…
— Я спрашиваю: как это произошло?
Улыбышев молчал, лицо покрылось серой бледностью, клочковатая щетинка зачернела на щеках.
— У костра. Мы в тайге заночевали, — заговорил он наконец с дрожью в голосе. — В стороне от трассы. Когда возвращались. Мы уже спать укладывались. А Николай Михайлович мне сказал, чтобы я сухостойную лесину к костру притащил, в огонь подбросить, когда прогорит. Я отошел метров на сто и тут слышу голоса. Вижу: двое с ружьями подошли к костру, и я запомнил, как один спросил: «Это ты, что ль, Тарутин, из Москвы причапал?» А что ответил Николай Михайлович, я не расслышал. Только увидел: он вдруг ударил одного, а тот опрокинулся на спину и закричал: «Жаканом его, бей жаканом! Этот самый и есть!» Николай Михайлович рванулся к второму, ударил, тот тоже упал. И вижу: быстро, как собака, второй отполз в кусты и оттуда выстрелил. Он упал на колени, схватился за грудь, а из кустов еще раз выстрелили. Я видел, как Николай Михайлович на бок повалился. А после они подошли и его в костер бросили… И слышу, говорят: «А второй где? Искать и кончать надо». А я лег, замер в кустах… «Кончать…» Это я слышал…
Улыбышев умолк, растирая горло, издавая тугие глотательные звуки, потом договорил:
— А когда я запах жареного мяса почувствовал, чуть с ума не сошел. Я себе руку до крови искусал. Он в костре горел. Это было чудовищно… Они меня не нашли… Они убили бы меня. Провидение сохранило… Чудо, чудо меня спасло…
— Ясно, — отрывисто сказал Дроздов, против воли испытывая какое-то неодолимое чувство неприязни к этому до тонкости не современному, впечатлительному мальчику, чуть не сошедшему с ума от запаха горелого мяса, от жареной плоти своего учителя и оставшемуся в живых благодаря чуду и провидению. — Скажи, Яша, а где было твое ружье? — спросил Дроздов. — Ружье осталось у костра?
Улыбышев, зажмурясь, из стороны в сторону покачал головой.
— Ружье было со мной. Николай Михайлович меня давно научил…
— Чему научил?
— Он всегда говорил: когда ночью в тайге даже до ветру идешь, оружие из рук не выпускай. А я отошел на сто… метров… На сто пятьдесят…
— Значит, ты видел, как они его убивали?
— Да.
— А что было потом?
— Они искали меня… Они прошли рядом с кустами, ругались, один все говорил: «Где другой, кончать надо!»
— Ты их хорошо видел? Ты их лица запомнил?
— Когда сучья затрещали около меня, я увидел, как они на меня идут, и двумя руками рот зажал, чтоб не закашляться: уже страшный шел от костра запах…
— Они ушли, и ты вытащил тело Тарутина из костра?
— Не-ет. Они вернулись к костру. Я слышал, как один закашлял и сказал: «Ух, и воняет, давай ломанем под шашлычок, а то дышать нечем». Они выпили две бутылки водки. Бутылки бросили в огонь. Одну я вытащил. Она не расплавилась, раскололась… Когда утром из поселка я привел милицию, капитан все допрашивал меня, пил ли Тарутин и не было ли между нами ссоры.
Улыбышев говорил связно, разумно, произносил слова неопровержимо отчетливо, как бы по логическому порядку бесспорной правды, и было похоже, что его отпустил припадок отчаяния, бившего его судорожными рыданиями, непрекращающейся дрожью. Но в глазах оставалось мученическое подергиванье, убегающее выражение затравленности и Дроздов, подавленный его рассказом, не ждавший услышать эти подробности смерти Тарутина, не в силах был отделаться от неприязненной жалости к ослабевшему в растерянности мальчику, к его беспомощности. Этому, вероятно, надо было найти оправдание. Но наперекор мешало нечто важное, что так откровенно сейчас открылось в Улыбышеве, по всем обстоятельствам заслуживающем прощения за ту проклятую ночь.