— Я понял, Яшенька, — сказал Дроздов и поднялся со стула, в молчании прошелся по номеру, постоял у окна, за которым была на земле и в небе чужая осень и по-чужому пылали огнем лиственницы, затем взял со стола фляжку с водкой, спросил Улыбышева: — Еще?
— Н-нет, — помотал головой Улыбышев. — Я опьянеть боюсь. Я ведь не пью.
— Боишься опьянеть, — проговорил Дроздов и бросил фляжку на стол. — Это похвально, конечно. Но лучше бы ты, Яшенька, боялся другого, — заговорил он, едва умеряя гадливое чувство к Улыбышеву, боясь взорваться бесполезным гневом к этому мальчику, в страданиях предавшему своего кумира. — Вы не боялись, что вас замучит потом совесть? — переходя на «вы», выговорил Дроздов со стиснутыми зубами. — Вы сказали, что бандит выстрелил два раза и первый раз ранил Тарутина. Что ж вы с ружьем лежали, черт подери, в кустах и не стреляли в убийц, когда еще можно было спасти Тарутина? Почему, наконец, вы не стреляли в этих сволочей, когда они проходили мимо вас? Вы же их прекрасно видели, а они вас нет! Почему вы не стреляли в убийц? О чем вы думали? О спасении собственной драгоценной жизни? О том, что в вас могут стрелять? Конечно, ваша жизнь по ценности будущего гения несравнима с ничтожной жизнью Тарутина! Так? Черт бы вас взял! Вы не только трусливый мальчик, но вы еще и…
Дроздов оборвал себя, удерживаясь от крайней резкости, видя, как обезобразилось страхом лицо Улыбышева, как выкатились его исплаканные глаза.
— Игорь Мстиславович! — взвизгнул Улыбышев. — Я не мог… что я мог сделать! Ружье было заряжено дробью! Они бы убили меня! У них — жаканы, у меня — дробь… Они бы меня…
— В таких случаях стреляют и дробью, — сказал Дроздов непреклонно. — Напрасно Тарутин взял вас. Я тоже в вас ошибся. Можете идти. Мне многое ясно. Через десять минут мы спустимся вниз. Покажете нам, где больница.
Улыбышев, не двигаясь, ссутуливая плечи, выговорил упавшим голосом вконец сломленного человека:
— Вы хотели, чтобы и меня убили? — И тут он пружинисто вскочил, делая злые глаза, заговорил обреченно, беспорядочно, сбивчиво, как обвиняемый, у которого расстроен рассудок: — Я не виноват. Их было двое. У них два ружья, они застрелили бы меня. Я не трус, нет! У них ружья были заряжены жаканами. Я милицию привел из Чилима. Почему вы меня так презираете, Игорь Мстиславович? Я любил Тарутина! И вы, вы, Валерия Павловна? Вы тоже на меня так смотрите, как будто я виноват. Что я мог? Скажите! У меня ружье было дробью заряжено, поверьте. Они убили бы меня! Вы меня ненавидите! За что, Игорь Мстиславович, Валерия Павловна?.. За что? Что я мог? Меня бы убили!..
И он поперхнулся, охватил темными от грязи пальцами горло.
— Какой вы, оказывается, маленький, Яшенька, — сказала Валерия и не без горькой участи погладила его по сгорбленному плечу. — Сейчас не надо никаких оправданий.
— Они бы убили меня, — забормотал Улыбышев. — У меня дробь… А у них ружья жаканами были заряжены. Смертельными жаканами!..
— Вы уже сказали об этом.
Корявый старик, небритый, пропахший чем-то сернистым, в кожаном фартуке поверх ватника, в зимней шапке, покачиваясь, провел их в дальний угол низкого подвала, освещенного двумя голыми, убого свисающими с мокрого потолка лампочками, и здесь, в углу, сдернул с трупа пропитанную грязными пятнами серую тряпку, скрипучим баском сказал:
— Этого небось ищете?
То, что увидели они на деревянном топчане, не было Тарутиным. Это было что-то изуродованное, лишенное лица, черное, плоское, с запахом горелого, с закопченными костями ребер, что нельзя было опознать, поверить, сравнить с тем живым Тарутиным, с его патрицианской челкой, не закрывающей высокий лоб, дерзким блеском светлых глаз, сильным телом спортсмена. Нет, на топчане лежало то, что никогда не могло быть живой плотью, дыханием, движением, звуком голоса, умом, волей, не могло быть потому, что слишком безобразное, обугленное, нечеловеческое было открыто им на топчане сторожем морга, что по неписаным законам добра не должно быть никому из близких показано ради спасения памяти.
— Невозможно смотреть. Это не он. Это какое-то надругательство над смертью, — сказала Валерия и, клоня голову, быстро пошла к выходу мимо топчанов вдоль стены, где прикрытые нечистыми тряпками бугорками выделялись еще два тела, а возле каждого топчана сложены на полу вещи умерших — детские тапочки, поношенные, со стоптанными каблуками женские сапоги на молнии, темные кучки одежды.
— Когда хоронить будете? Ежели в Москву покойника повезете, гроб из металла заказать надо. А то наскрозь протухнет землячок ваш… — сурово предупредил сторож и, шевеля бровями, достал из смятой пачки сигарету. — От него и посейчас горелый дух идет.
Сладковатый прилипающий к дыханию запах разложения и этот холодный запах горелого человеческого мяса чувствовал как подступающую тошноту и Дроздов. И в эту минуту подумалось ему, что смерть может обезобразить все, в своем мстительном облике уродства отнимая у рода человеческого и хрупкую, и живую красоту, и сообразность единственного земного существования — главное и ценное, что враждебно ей, смерти, без пощады, по выбору жестокой несправедливости уничтожающей особо сильных, пренебрегающих осторожным благоразумием, кто был самой жизнью коварно обманут невозможностью ухода с земли. Может быть, поэтому Тарутин погиб так неожиданно и страшно. Кто убил его? Что это были за люди? Наверное, в крайнюю минуту он предполагал, что дело кончится стычкой и миром, как иногда бывало в тайге из-за бутылки водки при случайных встречах у ночных костров. Они взяли два вещмешка и ружье. Но почему они бросили тело убитого в костер? Замести следы? Это не похоже на ограбление.
— Что ж, пошли, — сказал Дроздов и у выхода из морга сунул двадцатку в негнущуюся от мозолей руку старика, лениво спрятавшего купюры в фартук, спросил: — Вы сможете заказать гроб и сделать все, как надо? Я еще зайду к вам. И расплачусь.
Старик, даже в малой степени не размягченный деньгами, выплюнул докуренную до сизых губ сигарету, проговорил низким баском свирепо:
— Документ о смерти. Чтоб был. А то у нас…
— Что? Что у вас? — несмело вмешался Улыбышев.
— Всякое бывает. Чтоб все законно.
* * *
Следователь Максим Петрович Чепцов был молод, опрятно выбрит, в меру надушен, щеголевато затянут в новый китель, упруго обозначающий длинную талию при его довольно внушительном росте, и двигался он балетной походкой; очень белые, один к одному, зубы были чистоплотно приятны.
— …До окончания следствия я не имею права, к сожалению, сообщать вам что-либо конкретное. Но рад встретиться с земляками, прибывшими из моего родного города, поэтому готов отойти от профессиональных правил… Если это убийство, как показывает товарищ Улыбышев, будучи, по его словам, свидетелем преступления, то уверяю вас, все будет самым тщательным образом расследовано и преступление раскрыто, ибо все бывшие уголовные элементы, работающие в данное время в Чилиме, нам известны и предварительное следствие начато, — говорил он доверительным баритонистым голосом, поправляя стекло аккуратно прибранного стола, где не было ни одной папки, белела только стопка бумаг перед сувенирным стаканчиком с отточенными цветными карандашами. — Хочу, однако, сказать, уважаемые московские товарищи, что дело, связанное с трагической гибелью научного работника Тарутина, не относится к простым как день Божий, прошу извинить за народное сравнение, — продолжал Чепцов, обегая жизнерадостным взглядом зарешеченное окно, деревянный пол своего кабинета, смугло окрашенный предзакатным солнцем, висевшим над горной грядой за поселком. — Давайте порассуждаем вместе, товарищи ученые. Едва ли это убийство с целью ограбления. Обычная двухствольная «тулка», два вещмешка, в них не было даже водки или спирта, — не велик куш, не велики трофеи. Хотя случалось: давали повод к преступлению и заграничные джинсы на жертве…
— Простите, — робко подал ныряющий от волнения тенорок Улыбышев и заерзал на краешке казенного дивана, нервно зажимая каскетку коленями. — Вы сказали — не с целью ограбления. Но из номера в гостинице у Николая Михайловича украли все бумаги. Я утром после убийства зашел в его номер, бумаг на столе не было. А он делал записи каждый день.
Гибкими руками музыканта Чепцов провел по стеклу, спросил:
— Какие это были бумаги, вам известно? Имеющие, так сказать, государственную ценность? Личное завещание? Возможно, роман о жизни таежников? Нынче все пишут. — Он, надо полагать, с любовью к юмору посмеялся с закрытым ртом и заговорил бодро и рассудительно: — Ваше заявление, Яков… Яков Анатольевич, несколько романтично. Кому из грабителей нужны бумаги, если они не деньги? Грабителю нужны только те бумаги, которые можно продать. Или — которые могут быть причиной для шантажирования и вымогательства. Но это из области итальянской мафии. У нас в Сибири, к счастью, ее нет. И нет агентов ЦРУ, интересующихся секретными бумагами. Надеюсь, что нет. — И снова Чепцов посмеялся с закрытым ртом. — Яков Анатольевич, вы самолично видели и читали бумаги? Извините, вам ничто не привиделось в вашем, так сказать, потрясенном состоянии?